Николаша привстал и из-за двери посмотрел, как удаляется его матушка, которая некогда славилась своим сложением, ростом, красотою, умом, любезностию, а теперь была шестидесятилетняя, тучная, но свежая старуха.
Когда наш угрюмый философ расчел, что матушка дошла до бабушки, он одним скачком очутился в маменькиной спальне, вмиг перебежал ее, как вихрь ворвался в девичью, чмок одну субретку, чмок другую, и пошла возня,— совершенно, впрочем, платоническая: описывать тут нечего. Кто не был молод? Кто маменьких субреток в девичьих не щипал? Кто с ними не заводил возни? Кто не видал их притворных слез, поддельного гнева? Кто не слыхал этой речи, никогда не исполняемой: «Да что это такое? Право, я маменьке пожалуюсь»? Кто не прятался куда попало, когда слышал, что матушка идет? Какая маменька не притворялась, будто не замечает, что сынок перед ее приходом геройствовал в девичьей, или не видит, что ее пригожая субретка запыхалась, что она красна как рак вареный, что у нее измяты платье и спереди весь шейный платочек, а волосы растрепаны? Маменьки знают очень хорошо, что такая возня совершенно невинна, и потому на все проказы сынков в девичьей смотрят, как говорится, сквозь пальцы. Испытавшие все это могут догадаться, что началось в девичьей с появлением Николаши.
В другой половине дома происходила совсем другого рода беседа.
Прасковья Петровна застала свою матушку, девяностолетнюю почтенную старушку, в больших вольтеровских креслах; развернутое письмо и серебряные очки старинного фасона лежали у нее на коленях; она беспрестанно утирала платком свои слезы и если не рыдала, то частые вздохи доказывали, что она очень расстроена.
Прасковья Петровна подошла, поцеловала руку огорченной старухи, спросила, что с ней, и, вероятно, тронутая слезами матери, не заметила письма. В самом деле, прискорбно было видеть простоволосую старуху, у которой уже не волосы, а белый шелк покрывал лоб и падал на сморщенное, но небезобразное лицо, выражавшее искреннюю, глубокую печаль.
— Параша, ты заставляешь меня плакать у преддверия гроба: твое пристрастие, твоя несправедливость... Бог тебя прости, а право грешно тебе!
— Матушка, да что с вами? Ведь теперь только двенадцатый час; меня задержали: простите, что опоздала прийти с вами поздороваться.
— Послушай, Параша, я немножко ворчу, когда ты поздно приходишь: ты этого не понимаешь, потому что не дожила еще до тех лет, когда всякий час думаешь — немного уж остается жить! Первая мысль моя поутру — благодарить создателя и помолиться ему; вторая — скоро ли придешь ты? Творец испытал меня, но еще милостив: взяв всех детей, он сохранил мне тебя. Когда ты долго не идешь, я начинаю думать, что я тебе в тягость и не нужна более, что пора мне умереть! Теперь бог меня тобою же наказывает за эту мысль, происходящую от искусительного помышления. Мне ли рассуждать - должно ли жить или умереть? Но я убедилась, что еще нужна здесь: авось бог даст, слезы матери смягчат твою жестокость!