Не возвращайтесь по своим следам (Михайлов) - страница 23

Практически для Зернова это означало необходимость как можно тщательней припомнить все, что происходило с ним в прошлой жизни, этап за этапом, год за годом, потому что только этому и предстояло повториться; придумывать ничего не нужно было, ни гипотез строить — только вспоминать. На память свою он никогда не жаловался, да и автобиографий своих в той жизни написал немало и каждую последующую тщательно переписывал с черновика предыдущей, дополняя только тем, что успело в его жизни произойти после подачи этой предыдущей; вновь написанная, в свою очередь, становилась исходным материалом для той, которую только еще придется когда-нибудь писать. Тут тоже не было ничего хуже помарок и разночтений, биография — не сборная конструкция, где одну деталь можно вынуть и заменить другой, биография — непрерывно растущий кристалл, и кристалл этот должен быть алмазным: чтобы ничем и никто не мог бы поцарапать, повредить гладкую поверхность, как бы ни старался. Зато жизнь, уложенная в строчки биографии, была у Зернова всегда в памяти, он и внезапно разбуженный смог бы процитировать ее с любого слова, с какой угодно даты. Значит, вспоминать и отыскивать сомнительные места было вовсе не трудным делом.

Вот теперь, в бессонницу, он и вспоминал ту свою первую жизнь, когда время текло нормально; вспоминал, внутренним зрением ясно видя страницы автобиографии, написанной его собственным аккуратным почерком (их, как известно, не пишут на машинке), и не находил в ней ничего такого, чего следовало бы стыдиться, о чем сожалеть, не говоря уже о том, чтобы — опасаться. Все в жизни делалось правильно, в духе времени, жил он целеустремленно и целесообразно и даже, в общем, порядочно. Даже если спрашивать по самому большому спросу, по самому строгому кодексу, даже если анализировать и то, что в текст автобиографии не включалось, потому что не принято и не нужно было включать (где нужно, полагал Зернов, и так все знали, но и там понимали, что не всякий факт годится для биографии, ей нужны стены, а не всякого рода архитектурные излишества), — даже если анализировать и такие явления, то никаких порочащих его фактов там не имелось, ничего подсудного какому-нибудь моральному трибуналу. Мест, за которые можно было как-то ненароком зацепиться, было, по его прикидкам, три: отношения с Адой, история с автором и выступление против старого директора. Ну хорошо, рассмотрим каждый факт с самой строгой, пуританской, ригористской точки зрения, — размышлял он. — Отношения с Адой. Да, конечно, по букве морального кодекса это было проступком: связь с другой женщиной, супружеская измена, то есть, на первый взгляд, убедительный признак морального — если не разложения, то неустойчивости, пусть и в самой начальной еще фазе. Но так ли на самом деле? Нет, — категорически не согласился он. — На самом деле все было не так. Никакой безответственности, никакого легкомыслия. Все дело в том, что он умер — умер как раз тогда, когда пришла пора их отношениям переходить в следующую, уже вовсе не предосудительную стадию. С Натальей у них давно уже не очень ладилось, отношения как-то перестали, или почти перестали быть супружескими, и случилось это не из-за Ады, но как-то само по себе; можно ли в таком случае упрекать его в том, что он искал и нашел такого человека, с которым ему хотелось пройти всю еще предстоявшую часть жизни, и человек этот был на то готов и согласен? Нет, упрекнуть его нельзя было, разве что в том, что эта предстоявшая часть жизни так и не состоялась; но он же не самоубийством покончил, тут медицина сплоховала, нынешний ее уровень подвел; вот с нее пусть и спрашивают те, у кого язык так и зудит спрашивать да спрашивать, навешивать ярлыки и давать оценки. С медицины!