Тетушка Мод деньги тем не менее упомянула, а Деншер отнесся к этому с пониманием – ибо они придавали поэтичность той жизни, за которую так держалась Милли, той жизни, какая у нее «могла бы быть»: вот на чем умолкла добрая дама, растроганная до слез. У нее имелось собственное представление о таких возможностях, о том, как она сама использует их, устраивая свою жизнь в обществе, и поскольку у Милли подход к деньгам был в конечном счете таким же, как у нее, чем иным оказывалась жестокость происходящего, как не жестокостью – в некотором роде – по отношению к ней самой? Это выяснилось, когда Деншер определил как нечто устрашающее ни с чем не сравнимый ужас их юной приятельницы перед надвигающимся концом, хотя она непрестанно старалась его подавлять; ужас ее тем не менее часто становился темой их бесед, так как, определяя его этими словами, Деншер находил для себя странное облегчение. Он позволял этому определению живую наглядность, словно придерживаясь здесь принципа, хотя бы мысленно, «не увиливать». Милли со всею страстью лелеяла свою мечту о будущем, но, оказавшись разлучена с ней, не кричала, не плакала, а безнадежно, ужасно молчала, словно – как можно было бы себе представить – какая-нибудь из благородных жертв Французской революции, разлученная с неким предметом, сохраняемым для сопротивления. Деншер, в менее горячие моменты, так рисовал ситуацию в беседах с миссис Лоудер, однако пока еще не случалось моментов, недостаточно горячих, чтобы так же рисовать ее в беседах с Кейт. И это был, так сказать, фасад, представлявший Милли как героическую личность, и представлен он был с величайшим героизмом: тетушка Мод поняла это по тому, как он с девушкой расстался. Он допустил, чтобы миссис Лоудер узнала, ради абсолютного прославления этой девушки, как она его принимала в тот последний раз: эффект был абсолютно положительный, поскольку Милли и в самом деле выглядела совершенно как принцесса, какой ее всегда считала – и как всегда называла – миссис Стрингем.
Перед камином в большом салоне – салон весь в арабесках и херувимах, весь парадность и позолота, весь в этот час прогрет лучами осеннего солнца – было продемонстрировано ее состояние, о котором идет речь, а ситуация сложилась, ну – сказал Деншер, прямо в угоду изысканности лондонских сплетен, – весьма возвышенная. Его сплетня – ведь к этому как раз и свелось на Ланкастер-Гейт – оказалась не менее изысканной, поскольку ему удалось воспользоваться прозрачной серебристой завесой, хотя, с другой стороны, эта завеса, так им применяемая, никогда не бывала слишком сильно отдернута. Впрочем, он и сам, кстати сказать, порой воспринимал эту сцену словно с книжной страницы. Он видел молодого человека где-то вдали, в непостижимых отношениях, видел его замолкшим, бездеятельным, даже задержавшим дыхание, лишь едва понимающим, лишь наполовину сознающим, что надвигается нечто огромное, и пытающимся держаться изо всех сил, чтобы не утратить этих отношений. Молодой человек, увиденный им в такие моменты, был слишком далек и слишком ему чужд, чтобы возможно было правильно определить, кто он такой; и все же позже, извне становилось очевидно, что это