— Я об тебе и так не мало хлопотал и хлопочу, царевич, не знаю только, в угоду ли тебе будет, а насчет явки твоей к отцу, так отложи попечение… Государь не приказал допускать тебя к нему до особливого его приказа.
— Что же это значит, Петр Андреевич? Ведь он помиловал меня?
— Помиловать-то помиловал, а… да потерпи, он тебе сам скажет свою резолюцию…
Царевич задумался. В душе своей он рад был отсрочке свидания, о котором во всю дорогу не мог подумать без ужаса, но вместе с тем ему сделалось тревожно и холодно от этого распоряжения. Помолчав несколько минут, он снова обратился к Петру Андреевичу.
— Об моем деле, граф, ничего не узнал?
— Об каком это деле твоем, царевич, — как будто не догадываясь, переспросил граф Толстой.
— Да вот насчет того… женитьбы-то моей на Афросинье?
— Не успел, царевич, лучше уж сам спроси, когда она приедет.
— А когда она приедет, Петр Андреевич, как ты думаешь, где она теперь?
— Где? Чаю, в Берлине. Когда мы были в этой резиденции, я приготовил ей там знатное помещение, спокойное. Ежели придет ей время там родить, так ни в чем недостачи не будет — женщин и бабку туда отправил.
— Спасибо, Петр Андреевич, век не забуду твоей услуги.
— Погоди благодарить-то, может, еще и не будешь доволен моей услугой, — как-то насмешливо отозвался граф Толстой.
Но и на этот раз Алексей Петрович не придал никакого значения странным словам графа и, видимо, заторопился.
— Да ты куда одеваешься-то, царевич? Никак, собрался выходить?
— Хочу проведать духовного своего… отца Якова, а потом навестить князя Василия Владимировича либо князя Якова Федоровича.
— Не трудись напрасно, тебе запрещено выходить.
— Как запрещено? — испугался царевич.
— Да так. Велено наложить на тебя арест, и шпагу, пока ты спал, от тебя отобрали.
— Стало, меня судить будут? — упавшим голосом, едва слышно проговорил Алексей Петрович. — За что же судить? Я ничего такого не сделал. Если виноват, что отдавался под протекцию цесаря, так в этой вине милостивое прощение получил… Судить… розыск… Боже мой! Боже мой!.. Что станется со мной… с моей Афросей… — и царевич ломал себе руки в отчаянии. Он знал, к чему обыкновенно ведет отцовский суд, какими средствами допытываются нужные речи… За истерическими порывами отчаяния следовало, нередкое у царевича, полусознательное состояние, отупелость нервов и возможность автоматических движений, без всякого участия воли. Он не заметил ухода услужливого пестуна, не заметил, когда наступил час обеда, машинально ел и пил, не заметил, наконец, как и ночь спустилась. Прошел и другой день — царевича никто не навестил, ниоткуда никакого голоса, словно вымерла вся Белокаменная…