— Конечно, писал по принуждению, а не собою, а такие слова есть ли в письме, не упомню.
Затем следует ряд вопросов, относившихся к выражениям царевича, сказанным в разное время.
— Когда сердит бывал на Толстую и на других, обещал ли на кол и говорил ли: «Я-де плюну на всех, здорова б де была мне чернь»?
— Говаривал спьяна.
— Говаривал ли: «Когда-де будет время без батюшки, тогда молвит архиереям, а они священникам, а священники прихожанам, тогда-де и не хотя меня владетелем учинят»?
— Таких слов, конечно, не говаривал.
— Говаривал ли, сердитуя о Головкине с сыном и о Трубецком, что женился на кронпринцессе от них: «Навязали-де чертовку; разве-де умру — забуду, а сына-де Головкина голове быть на коле»?
— Говаривал.
— Говаривал ли о Питербурхе, что-де не долго за ними будет?
— Говаривал со слов Сибирского царевича.
— Говаривал ли: «Батюшка-де умный человек, а светлейший князь его обманывает»?
— Говорил ли того, не упомню.
— Говаривал ли, когда зывали кушать, и для спуску (кораблей): «Лучше-де быть на каторге или б лихорадкою лежать, нежели бы там быть»?
— Может быть, что и говаривал.
— Говаривал ли о Невском архимандрите: «Разве-де за то батюшка его любит, что он вносит в народ люторские обычаи и разрешает на вся»?
— Говаривал, кроме того слова, что люторские обычаи.
— Говаривал ли Эверлакову (в 1715 году): «Либо-де уехать или б де жить в Киеве в Михайлове монастыре или б де в полону быть, нежели здесь», — в повинной о том не написано.
— Говорил, а в повинной не написал за беспамятством.
— Говаривал ли: «Два-де человека на свете как Боги — папа Римский да царь Московский; как хотят, так и делают».
— Про папу говаривал, а про государей московских говаривал про всех, а не про одного.
— Принимал ли лекарство, притворяя себе болезнь, когда случались походы, чтоб от того тем отбыть?
— Притворяя себе болезнь, лекарство нарочно, чтоб не быть, принимывал и в том виноват.
Успела ли Афрося шепнуть царевичу о том, что их будущее счастье зависит от словоохотливости в показаниях, или по дружеским убеждениям Петра Андреевича, или по расстройству соображения, или от жестоких истязаний, но только с половины мая показания царевича стали особенно говорливыми. Он рассказывал обо всем, что вспоминал, что говорил сам пьяным или трезвым, что слышал от кого в разное время и в разных местах, и понятно, какой роскошный материал сам подготовил для своего обвинения.
В показании, данном через два дня после словесного допроса, царевич писал о тетке своей Марье Алексеевне: «От царевны Марьи я слышал такие слова: у нас-де осуждают отца твоего, что он мясо ест в посты — то-де ничего, то-де пуще, что он мать твою покинул. У нас-де архиереи дураки: это ни во что ставят и поминают эту царицу особливо. Иов-де Новгородский труся сие делает; иноземцы-де знают лучше божественное писание. Дмитрий да Ефрем Рязанский да нынешний архиерей Суздальский не добр к нему. Русской дурак, а Ефрем добр был?.. А про сенаторей я говорил таким образом: это ныне что батюшка ни делает, то будет ли впереде так или нет, Бог знает. Ныне его боятся, а по смерти не станут бояться; а чаю, меня здесь не оставят. А говорил ли так не про какую персону особливо — только что мне не все враги и не все доброхоты».