(конечно, с тщательно вычищенными намеками на самоубийство), и эта модель близка и христианским представлениям о кончине, вызывающей страх, слезы, раздумья и, что главное, исповедание личной веры – такое исповедание, где нет места ни лжи, ни ошибке.
В порыве типично феодального лицемерия государи и крупные синьоры того времени перед смертью принимали постриг, чтобы предстать пред взором Всевышнего в буквальном смысле обеленными. Фридрих II, внимательный читатель Аристотеля, известный своей борьбой с папами, оказавшись на смертном одре под отлучением, умер цистерцианцем. Манфред, его излюбленный и не менее просвещенный сын, попытался смоделировать свою кончину иначе: на смертном одре, помышляя о спасении души и прося милости у Всевышнего, он попросил прочитать ему вслух книжицу «князя философов», попавшуюся ему под руку в библиотеке отца, а когда выздоровел, то перевел ее на латынь, как он считал, на благо христианам, и снабдил небольшим предисловием, по стилю достойным знаменитых dictatores Великой курии: из него мы и узнали эти подробности[282]. Выздоровевший юный герцог успел потом стать королем, продолжить отцовскую работу над «Книгой об искусстве соколиной охоты» (Апостолическая библиотека Ватикана, рукопись Pat. lat. 1071), повоевать с папством, поддержать переводы других аристотелевских текстов, подлинных и неподлинных, выслать их в Париж в 1263 г.[283], прежде чем сложить голову в битве при Беневенто в 1266 г. Несомненно, яркая судьба, но и неслыханная в среде государей последняя воля: умереть, как Сократ. Возможно, именно это предисловие заслужило особую симпатию к Манфреду Данте, сжалившегося над грешником и поместившего его, в отличие от старшего Штауфена, «эпикурейца», в чистилище (Чистилище. III, 45; III, 112)[284].
У истоков нового жанра: история философии в изложении Иоанна Уэльсского
Мы увидели, что псевдоаристотелевские трактаты, вызывая недоумение, сомнения или, наоборот, доверие, читались иногда как руководство к действию, а (псевдо)автора превращали чуть ли не в христианского святого. Эта метаморфоза, в случае с «Яблоком», видимо, снимала даже бросающуюся в глаза несуразность рассказа Аристотеля о собственной смерти! Топос предвидения собственной смерти типичен для агиографии Востока и Запада с раннего Средневековья. Привязанность человека XIII в. к фабуле, к нарративу отразилась, в том числе, в собирании подобных «сказок» – не менее, чем в расцвете витража, жанра одновременно нарративного и классифицирующего[285]. Само схоластическое сознание в его классической форме, достигнутой тогда, было сочетанием нарратива и классификации, и это сочетание возродило такой хорошо известный в Античности и развитый позднее жанр, как история философии