В палате было темно, как внутри камня. (Перегорела, что ли, лампочка над дверью бойлерной?) Константин Сергеевич ничего не видел вокруг себя, но за две недели он привык к палате, поэтому и в потемках угадывал и различал дверь, кровати товарищей… Он не видел, но точно представлял, как Николай Терентьевич, актер, лежит на спине, а Вадик на боку, скорчившись. Он, Вадик, тоже тяжелый. В его легких отмирала жизнь. Он догадывался о своем будущем, этот юноша, десятиклассник, лицо которого обильно цвело возрастными наливными прыщами, угрями и прочей весенней порослью. И почему только он…
«Если я умру, — внезапно подумал Константин Сергеевич, — в этой тьме меня можно будет обнаружить по овалу невиданной черноты на подушке, потому что я знаю, какая кромешная, ни с чем не сравнимая мгла воцаряется в мозгу умершего человека и именно потому, что в мире нет ничего ярче вспышки возникающего разума, даже звезды уступают ему, ибо светоч сознания зажигается от факела самой природы, и нет ничего более яркого и, может быть, более ей дорогого, весь мировой свет в этот миг сосредоточен на его острие… Вот почему натекает чудовищная, первичная чернота после хлопка угасания самого яркого, что есть в мире…
Константин Сергеевич усмехнулся: он не излечился от поэтических метафор? И он кивком головы прогнал это от себя.
Сосет, посасывает, конечно. И ты знаешь что. Стыдно в этом признаться, но сосет тщеславие, то, что Кравченко от института представили к госпремии, хотя наше 0613/б намного лучше и перспективнее их «Жучка». Могут сказать, что мы свое изделие еще только доводим, пусть, но нам даже не намекали на такие вещи в случае успешного окончания работ. Я так и вижу ухмылочку на любопытно сконструированном лице этого Кравченко, в нем все черты не свободны, а странным образом стянуты к носу, отчего оно, это лицо, таит подвох и какое-то востро-ненадежное выражение.
Вот как, Константин Сергеевич, докатился, уже и лицо соперника тебе не нравится, а ты еще…
Из коридора, где реанимация, опять послышались шаги, приглушенные голоса… И опять тихо. Константин Сергеевич сглотнул ком в горле, отвернулся к стене, поймал себя на том, что размышляет сквозь прислушивание к коридору.
…как это ты? — Кравченко в списках, а меня нет в списках… опомнись! (Константин Сергеевич вдруг ощутил облегчение, что так ему подумалось.) Очнись! — сказал он себе. Ты же летишь в тартарары, и незачем крутить головой и смотреть по сторонам — кто с тобой тут летит заодно, и почему рядом нет того-то и того-то. Кравченко представлен. Ну и что? Глупо предаваться этим мелким счетам, может быть, за несколько мгновений до того, как расплющиться о базальтовые надолбы, на которые… Константин Сергеевич думал про все это затяжным глотком, забыв набрать воздуха, и он вдруг поперхнулся и в него вошел иглой такой ужас, какого он еще никогда не испытывал. Он ошеломляюще ясно, четко, холодным ожогом ощутил, что он сегодня умрет на операционном столе. Не только телом. Весь. Навсегда. Без остатка. Он потрогал пальцем щеку — он плакал. «Что?» — спросил он себя, плохо понимая, что с ним. Это будет здесь? Так? Это конец?! Нет!! Не хочу!! Не хочу-у… — он тихонько захныкал, как ребенок, быстро встал, побежал по коридору до лестницы, спустился на первый этаж, к телефону. Руки его дрожали. Позвонить. Сказать. Попрощаться. Это не сон. Не игра. Вот я сейчас стою, не сплю, я — вот он, ночь, больница, я в здравом уме, хоть и под уколом, и мне это не снится и ничто не поможет, завтра все будут заняты своими делами, а я