Предпоследний возраст (Васинский) - страница 20


В туалете он почувствовал за своей спиной, что кто-то смотрит на него из зеркала. Он быстро обернулся… да, в смутных потемках стекла овал старушечьего лица, которое не дало себя рассмотреть, оно исчезло, и только в каком-то трассирующем прочерке мелькнула на зеркале серогубая усмешка… Это не она ли пришла, заранее высматривает меня? Да нет, ерунда, это старуха-уборщица, та, утренняя, запойная, с кротовьими глазами — маленькими, всосавшимися внутрь, как полузатянутые ранки. Ты не узнал ее? Ты часто видишь ее в курилке часов в пять или шесть утра, когда тебе не спится, она ходит с огромным бумажным мешком, в черном фартуке и в больших резиновых перчатках, она обходит туалеты, операционные, процедурные, собирая отбросы больничного существования — освобождая мусорные ведра с окурками, бинтами, окровавленными тампонами, ватой, плевками.

Она всегда как-то смутно появляется в туалете под утро, когда ты не спишь и куришь-куришь, появляется согнутая вся, с точечно-багрово-отекшим лицом, молчаливая, ловкая, похожая на свой черный резиновый фартук…


Почему иногда кажется, что исчезнуть совсем не страшно, элементарно, очень просто, легко и понятно; но бывают минуты, когда это кажется непереносимо жутким, невмещающимся, при мысли об этом меркнет разум, свет жизни — зачем, если?

…О, провидческие забавы детского сердца, вот перегибаешься через сруб колодца, свешиваешься в сладком ужасе как можно ниже, делаешь ладонью козырек над глазами и видишь внизу своего двойника, и истошно кричишь, а потом, замерев, и чуть отпрянув, с бьющимся сердцем вслушиваешься, как мечется в запертой глубине покинувший тебя крик…

Придет ли она сегодня до операции или что-то помешает: не отпустит начальник, не даст отгул за свой счет и прочее. Приди. Мне бы хотелось увидеть тебя перед. Слышишь? Ты уже проснулась? Не спишь?

…простимся хоть взглядом…

Колодец?.. где? колодец у тети Люси, дачный довоенный участок… по Киевской дороге… «Катя!» Откуда это? Катя? Я еду к тете Люсе, сорок седьмой, мне тринадцать, еду выкапывать картошку, конечно еду на подножке… копоть из паровозной трубы… хорошо… вокруг глаз, я уже знаю, будут черные ободки. С насыпи нашему дачному поезду, подозревая в нас богатеев, местные мальчишки, сняв штаны, показывают голые задницы — наивные маленькие обличители неравенства. Я пою, радуясь тому, что меня в грохоте колес не слышно, потом вдруг со своей подложки замечаю в окне вагона слева и сверху личико девочки. Я рукой зову ее, вскоре она садится на подножку, но чуть выше. Я кричу ей на ухо изо всех сил, и счастье в том, что этого крика никто не слышит. Потом в тамбуре я сказал, что готов ехать с ней и гулять всю ночь, и залезть с ней в какой-нибудь стог. Она сказала, что согласна, и что надо спросить на это разрешение у Веры, ее старшей сестры, она едет в вагоне. Потом Катя ушла. Я остался на подножке, у меня колотилось сердце, я проехал тетилюсину станцию, и вагон стучал, и в какой-то момент увидел — промелькнуло — между путями, у рельсы — легкий полусгнивший голубь, давно, наверное, сбит шальным поездом, мертвое тело припало к щебенке, спрессовалось у шпалы, но перья крыльев топорщились, набухая, хохлясь в завихрениях от мчания нашего поезда, а одно крыло, попав в родную стихию воздушного потока, судорожно билось, вздымалось…