Предпоследний возраст (Васинский) - страница 7

Под порхающие звуки «Мимолетностей», насланных ему памятью, Константин Сергеевич немного забылся. Действие вечернего укола переходило, видимо, во вторую фазу, просветы сменялись туманом, качкой. Думалось о себе как о постороннем. Потом вдруг «Мимолетности» оборвались на полузвуке, музыкальная память подсунула синкопированные фразы из «Игрока», потом он вообще переключился на то, что стал по прихоти подбирать адекватную музыкальную форму текстам из Достоевского, которые приходили на ум, и, к собственному его удивлению, получалось что-то сначала оркестрово-мощное, парадное, торжественное, чрезвычайно гармоничное, вагнеровское, во что потом вплелось, вернее, вползло, а еще потом с визгом въехало и ворвалось что-то путанное, дерганное, скандально неуместное, и в этой какофонии, хаосе различим был скрежет зубовный, эротические стенания, генеральское «бум-бум», гудки клаксонов, а под конец в оркестровый аккорд даже затесался мелкий свидригайловский смешок…

В этом клубящемся, звучащем пространстве Константин Сергеевич думал, нет, предавался странно-бесформенному состоянию слежения за собственной мыслью — без слов, трассирующими пунктирами, вспышками впечатлений — о том, что две самые главные вещи делают с человеком, его не спросясь, — это когда он появляется на свет и когда уходит. Без его разрешения и согласия он оказывается в таком-то веке, в такой-то части земли. Родителей он тоже не выбирает. Обстоятельства, на 99 процентов определяющие всю жизнь человека, за него решает неразборчивый случай. От нас не зависит, быть нам женщиной или мужчиной. В чем же мы свободны? Да если бы женщиной — ведь я другая личность, у меня другие страсти и упования, другая, вдвойне непредсказуемо другая жизнь! Все самое главное навязано нам извне, решено без нашего ведома. Почему ты — Константин Сергеевич, а не какой-нибудь Пын Цыжень? Вот ты Пын Цыжень и сразу все по-другому — вообрази: ты — китаец, в тебе ни одного русского желания, зато голову распирает мысль (допустим, допустим) о щепотке риса или о каком-то большом скачке — глаза стянуты азиатской жилкой вдоль верхнего века, в горле и в носу першит, когда с непривычки ты произносишь несколько певуче-гундосо-тявкающих китайских слов… Кто это придумал? — зачем мы не свободны в столь многом? Что же нам остается? О, мы свободны включить телевизор или не включить. Сбежать из больницы в пижаме накануне операции или послушно остаться. Что еще? В доме повешенного говорить только о веревке. Он продолжал этот ряд еще долго, пока не наступало то, что он в другое время, в шутливую минуту, называл закупоркой ума.