Сказав это, она выпростала из складок одежды небольшое овальное зеркальце в деревянной оправе в форме дубового листа…
Слепящий наркоз уходящей в штопор метели. Сухой пурги угрюмый белый танец — толкает в круг и затмевает свет. И кто ты есть, кем был, и чем ты станешь, — ответа нет. И что тебе ответ… А пурга крутила кольца, как пряжу с того небесного веретена, запутывая в своих замысловатых веретённых тенётах паутинные тени настоящего и грядущего, и напрочь перечёркивая минувшее, нету минувшего, лишь стылая зеркальная гладь.
И только эхо, воя и стеная,
Невнятно имя выдохнет твое…
Клубится без просвета и без края
Слепящая свобода ледяная,
И никуда не деться от нее…
…Нечто отдалённо подобное произошло со мной очень давно. Мне было тогда лет десять. Была глухая осень, я сидела дома одна. Кажется, читала что-то. А на кухне талдычило радио. Глухо, неразборчиво. Какая-то серая словесная бормотуха. Я пошла выключить и подумала попутно: а вот можно ли вообразить себя этакой иностранкой, к примеру француженкой, этакой, к примеру, Женевьевой дю Оливье, которая приехала в этот город, ни черта не разумеет языка, вообще ничего не разумеет и не понимает. Мне это показалось забавным. Я постояла, ну и вообразила. Вообразила и вошла на кухню. Голос в динамике стал ясным, отчётливым, но оттуда лилась какая-то полная тарабарщина. Стало уж вовсе забавно. Особенно смешным мне показалось некое, постоянно повторяющееся слово. Я даже расхохоталась. (Уже потом, время спустя, я вспомнила, что «слово» это было — «так сказать»). Я расхохоталась и громко сказала вслух: «Ну всё, дорогая Женевьева, пора и прощаться». Но голос, которым я это произнесла, был чужим, язык был совершенно чужим. Да и вообще чужим было всё — комната, стены, дома за окном. И главное — моё отражение в зеркале. Зеркало смотрело на меня чужими, ошалевшими от страха глазами, и не повторяло моих движений. А потом я оказалась на улице, такой же чужой, враждебно-незнакомой… Потом меня забрали из детской комнаты милиции насмерть перепуганные родители, и два дня я не проронили ни слова. От всех шарахалась, упорно молчала, потому что боялась слышать самоё себя. И совершенно не понимала, что говорят домашние. А закончилось всё просто. Меня отвели вечером к соседке, тёте Шуре. Китаянке-лилипутке. Шун-Чун её звали на самом деле. Она посадила меня напротив себя, расплела мне косички, умыла чем-то лицо и руки. Потом долго гладила по голове и напевала что-то однотонное, пока я не уснула на ее диванчике. Проснулась утром в своей комнате и уже смутно помнила то, что было последние три дня…