В мокрый день, когда шел и таял снег и было сыро и неуютно, он уезжал поездом до Москвы и далее до Братска и до Усть-Илима. В Москве он должен был заехать к маме Тамары Ивановны и передать ей в подарок несколько банок варенья.
Провожавшая его Тамара Ивановна не плакала и внешне даже не была огорчена. Наоборот, пыталась развеселить его каким-то рассказиком про первоклашку, который намочил в штанишки из-за неумения расстегивать на форме пуговицы. Потом поцеловала мужа и попросила чаще писать.
— Не пропадай, мой Шохов,— сказала она и смотрела на него своими золотистыми веселыми глазами.
Снег падал на непокрытые волосы, на лицо, и Шохов ощутил губами, целуя ее, пресный вкус этого растаявшего снега. На мгновение шевельнулась странная ревность к этому ее веселому состоянию: в самом деле, неужели ей не было грустно? Он еще ничего тогда не понимал в женщинах и не знал, что не всегда они смеются, когда им хорошо, и не всегда на прощание плачут. Тамара Ивановна просто хотела, чтобы ему было спокойно в дальнем чужом городе. В ней был запас сил и запас оптимизма. Как они потом ей пригодились!
Поезд медленно отходил от перрона. Люди побежали, что-то крича на прощание, и она в толпе сделала несколько шагов по ходу поезда, не отрывая блестящих глаз от Шохова, словно стараясь его навсегда запечатлеть такого. Среди всех провожающих она одна-единственная ничего не кричала, не улыбалась и не махнула ни разу рукой.
Но, вернувшись домой, легла на кровать и проплакала весь вечер, потому что знала, чувствовала своим женским сердцем: что-то кончилось, оборвалось в их прошлой короткой семейной жизни где-то на середине, а то, что будет, будет совсем другое, вовсе непохожее на прежнюю жизнь.
— Так вот, Петруха, про жизнь есть такая байка. Ехал, мол, мужик на базар, вез на продажу добро всякое. Тридцать лет ехал, все прибавлялось добра у него. А распродал все за три года. Я до своего базара, Петруха, доехал, скоро и обратно поворачивать. Теперь отними от нынешних календарных мои кровные, и выйдет, что семя, из которого я вырос, было брошено вскоре после войны, о ней знаю я по рассказам бати моего, инвалида, вернувшегося с фронта калекой. Но мог бы и не вернуться, и не было бы Гришки Шохова и его двух младших брательников, погибли бы, считай, от войны, не родившись.
Когда я родился, голод был, говорят, Петруха. В городе за коммерческим хлебом давились, по карточкам отоваривались, потом их отменили, а у нас, в вятской деревне Васино, сто километров от Котельнич, если слыхивал, и того не было, тяжелей, чем в войну, кору, камыш, лебеду с картошкой мешали, я и по сию пору зову ее «детской смесью». Знаешь, в магазине всякие протертости для детишек продают, так для меня и запомнилось, слаще меда послевоенные блины из мороженой картошки, на ней и вызревал, как бурьян на тощей земле.