"Необыкновенная картина мне представилась: за столом, накрытым скатертью и уставленным штофами и стаканами, Пугачев и человек десять казацких старшин сидели, в шапках и цветных рубашках, разгоряченные вином, с красными рожами и блистающими глазами". Опять необыкновенная! Что он пьяных мужиков не видел, что ли? Нет, необыкновенно то, как они, с каким артистизмом, на свой пьяный, на свой разбойничий лад, играют в цари и поэты. Они свою судьбу каторжников и висельников разыгрывают по-царски. "Их грозные лица, стройные голоса, унылое выражение, которое придавали они словам и без того выразительным,- всё потрясало меня каким-то пиитическим ужасом".
Вальтер-Скоттовские формы домашнего вживания в мировую историю, где великие люди показаны как частные лица (Екатерина Вторая в ночном чепце и душегрейке), перемежаются в "Капитанской дочке" мизансценами и декорациями, выполненными в характере площадной, народной драмы. Опыт "Бориса Годунова", вместе с преемственностью по династической линии Гришки Отрепьева - Емельки Пугачева, здесь учтен и развит писателем, утверждавшим зрелищ-ный дух народного театра и нашедшим ему применение в условиях самозванного действа. "Драма родилась на площади и составляла увеселение народное. Народ, как дети, требует занимательнос-ти, действия. Драма представляет ему необыкновенное, странное происшествие. Народ требует сильных ощущений, для него и казни - зрелище. Смех, жалость и ужас суть три струны нашего воображения, потрясаемые драматическим волшебством" ("О народной драме и драме "Марфа Посадница"").
Представление подобного рода разыграно в "Полтаве", где зрелище казни без стеснения ударяет по вышеназванным струнам, со сценой-плахой и гиперболическим палачом на главных ролях, с лубочной эстетикой крови и топора, доставляющей глубокий катарсис многотысячному зрителю. Нам остается удивляться, как органично воспринял Пушкин эти вкусы балагана, чуждые его среде и эпохе.
...Средь поля роковой помост.
На нем гуляет, веселится
Палач и алчно жертвы ждет:
То в руки белые берет,
Играючи, топор тяжелый,
То шутит с чернию веселой...
......................................И вот
Идут они, взошли. На плаху,
Крестясь, ложится Кочубей.
Как будто в гробе, тьмы людей
Молчат. Топор блеснул с размаху,
И отскочила голова.
Всё поле охнуло. Другая
Катится вслед за ней, мигая.
Зарделась кровию трава
И, сердцем радуясь во злобе,
Палач за чуб поймал их обе
И напряженною рукой
Потряс их обе над толпой.
Пугачевщина как явление народного театра, с подмостков шагнувшего в степь и вовлекшего целые губернии в карнавал пожаров и казней, снабдила режиссерский замысел Пушкина прекрас-ным материалом. Дворец-изба, оклеенный золотой бумагой, но сохранивший всю первобытную обстановку - с шестком, ухватом, рукомойником на веревочке; "енерал" Белобородов, в армяке, с голубой лентой через плечо; рваные ноздри второго "енерала" - Хлопуши; виселица в качестве декоративного фона (на нее надо - не надо натыкается Гринев, педалируя стереотипный эффект ужасного зрелища: "Виселица с своими жертвами страшно чернела", "Месяц и звезды ярко сияли, освещая площадь и виселицу", и еще раз и еще) - всё это необходимый балаганный антураж для главного лица, отлично исполняющего традиционную роль Государя - смешение крайней жестокости с крайним же великодушием, но еще более захватывающего в другой роли - в собственной шкуре царственного вора, художника своей страшной и занимательной жизни. Для него главный спектакль впереди, и виселицы, сопровождающие шествие самозванца, ведут нас туда, к заверша-ющему акту трагедии. Едва начав восхождение, самозванец знает финал и идет к нему, не колеблясь, как к обязательной в сюжете развязке, к своему последнему зрелищу.