Вялые, с отекшими лицами, десятки людей шли один за другим, словно арестанты на прогулке. В руках каждого из них был пучок желтых подмороженных стружек. Некоторые иногда оживлялись. Это не было бессмысленное топтание дорожек, пухлая куча росла, потом ее зажигали…
На церковной стройке трудился один Гедеон. Он похудел, ряса висела на нем рубищем, заострились скулы, жесткая поросль бороды и усов побурела, но монах без устали стучал топором. Чем он питался — никто не знал. Даже при редких, случайных раздачах пойманной рыбы никогда не подходил к лабазу. Один только раз Лука, тоскливо бродивший с ружьишком по скалам, видел, как Гедеон, лежа на заснеженном мху, сосал прямо с кустов мерзлую бруснику, словно отощавший медведь.
Вечером, проверив караулы, Баранов запирался у себя в доме. Рядом со спальней, где он недавно ночевал с Павлом, находилась большая низкая комната — зал. Огромные болты, тяжелые ставни на узких окнах-бойницах напоминали средневековый замок. Массивные квадратные брусья на потолке усиливали впечатление. На стенах висели картины, в углу помещался шкаф. Множество книг в желтых переплетах с надписями на разных языках отблескивали золотым тиснением. В полумраке зала неясно мерцал мрамор двух голых нимф.
Баранов садился на скамью возле камина, грел руки. В громадном очаге, сложенном из тесаных камней, трещали поленья душмянки — аляскинского кипариса. Тепло и свет распространялись на всю комнату. Вспыхивали и разгорались угли. Правитель брал книгу и долго читал, потом мерно и тихо шагал по залу, задумчиво поглаживая лысину. Далеко за полночь просиживал он у камина. Догоравшие угли озаряли его усталое, измученное лицо, листы книги, часто раскрытой все на той же странице.
…Я вижу умными очами
Колумб Российский между льдами
Спешит и презирает рок…
Ломоносов, Державин… Славу отечества воспевали они в Санкт-Петербурге, блистательном, пышном, богатом людьми, кораблями… А здесь — лесистый пасмурный берег, умирающие от голода люди, сыновья той же страны, Лисянский, Резанов… Каким все это сейчас казалось далеким!..
Когда беспокойство за Павла, тревожные мысли о людях, о колониях становились гнетущими, правитель созывал своих старых соратников, выносивших лишения и голод не в первый раз. Выслушав рапорт старшего по караулу и установив пароль на следующий день, Баранов рассаживал гостей у огня, доставал ром. В большущем котле варился над огнем пунш, молча сидели промышленные, молча пили. Затем правитель вставал, подходил к Кускову:
— Споем, Иван Александрович?
Медленно, словно нехотя, выходил он на середину зала и, откинув голову назад, низенький, сосредоточенный, затягивал свою собственную, сочиненную еще в Уналашке песню: