Макс (Макушинский) - страница 130

Как бы некий воздух, прозрачный и тонкий, легкий ветер, морской, окружал ее и окутывал; — но с еще большим вниманием, почти с восхищением следил я за игрою актера, исполнявшего роль — роль, которую я назвал бы, наверное, главной, если бы (так думаю я теперь…) — если бы в ней, в этой пьесе, вообще была главная роль, вообще были — роли; — мне же всегда казалось, и до сих пор кажется, что самое главное происходит в ней не между актерами или, вернее, их персонажами, но — но именно между: актерами, персонажами: и как если бы (думаю я — думал я, глядя на сцену…) — как если бы все это, актеры, персонажи и роли, — события, диалоги, — как если бы все это было чуть сдвинуто: в сторону, — смещено и размыто, — и что-то бесконечно более важное проступало сквозь все это, за всем этим: — или так, может быть, как если бы главную роль в этой пьесе играл еще кто-то: не названный.

Но среди всех ее персонажей есть (вот что удивительно…) некто, чья роль почти совпадает, быть может, с главной, неназванной ролью; вот за ним-то, за актером, ее исполнявшим (Перовым: просто Перовым…), следил я — почти с восхищением.

И он, в самом деле, играл ее так, как (думал я: глядя на сцену…) — как только и можно ее играть: совсем просто, ни на чем не настаивая, но вместе с тем, каким-то оттенком интонации, едва уловимым, показывая, подчеркивая свое огромное, неоспоримое — все больше и больше восхищавшее меня — отличие: от всех прочих актеров. Он появлялся на сцене: сцена преображалась, — и все актеры двигались так, почти так, как будто он ими двигал, — и все события располагались вокруг него, как будто он придумывал их на ходу, — и во всех его жестах, словах была сдержанная уверенность, скрытая сила, — и чудной властью дышало его лицо: — и даже когда его не было на сцене, он, на сцене, все-таки был. (я же сидел, восхищаясь, в темном зале, затерянный: в темноте, и тайной дрожью пробегало по мне, я помню, предчувствие, быть может, каких-то, мне самому еще не совсем понятных в ту пору возможностей…). — Но и печаль этой роли, печаль этой пьесы превосходно ему удавалась.

А там, ближе к концу и в самом конце, там есть несколько мест (два небольших монолога и три, предположим, реплики…), в которых он — Перов: в данном случае — как будто сбрасывает с себя — как плащ — обличие своей роли, своего имени, — и его подлинная, его настоящая роль проступает вдруг, пускай на мгновение, со всей очевидностью, — и в его голосе слышится вдруг какой-то иной, приглушенный и призрачный, откуда-то, издалека, вплывающий в пьесу голос. Я помнил эти места наизусть; я ждал их почти с нетерпением; и когда он (Перов и просто Перов…) — когда он произносил их, я помню, голос его, в самом деле, становился вдруг призрачным, приглушенным, — и он смотрел не в зал, не на сцену, но всматриваясь во что-то — бесконечно-далекое, никому другому, быть может, не видимое, сам казался вдруг — и оказывался — бесконечно далеко, бесконечно-далеким: от зала и сцены, спектакля и пьесы, актеров и зрителей. И здесь — на прощанье, прощаясь — здесь слышалась мне, и теперь, когда я перечитываю ее, эту пьесу, снова слышится мне — ни с какой иной печалью не сравнимая, быть может, печаль: печаль (думаю я…), которой мне не пришлось еще испытать, но тайный отзвук которой уже, странным образом, доходит до меня откуда-то — из какого-то, может быть, бесконечно и невообразимо далекого, мне самому еще неведомого, разумеется, будущего, с каждым днем и с каждой, написанной мною, страницей все ближе и ближе подступающего ко мне.