Макс (Макушинский) - страница 151

— И мне, думал он (задернув шторы, осматриваясь…) — и мне придется здесь — жить?..

Он позвонил Фридриху, — и встретился с ним, — и они, Фридрих и Макс, снова, как прежде, поехали, должно быть, куда-то, к кому-то… — но если (так думаю я теперь…) — если он, Макс, втайне надеялся и втайне рассчитывал, что, с течением времени, он просто-напросто привыкнет ко всему этому: к этому городу, этим улицам, этому дому и этим домам, — то он, Макс, конечно же, ошибался, и чем дальше шло время, тем острее чувствовал он — невозможность: невозможность, опять-таки: этих улиц, этого города.

— А ведь там (думаю я теперь…) — там, в этом городе (огромном, невероятном, таинственном…) — там были ведь и какие-то старые, какие-то, еще все-таки — возможные улицы, переулки: дома, проходы, дворы… и я: я сам жил когда-то на такой улице, в таком дворе, в таком доме. Но он, Макс (возвратившись в Москву…) — он как будто не замечал ничего этого; он видел лишь новое, ужасное, неописуемое.

Он видел лишь новое, ужасное, неописуемое; — и он не только не мог привыкнуть — он, на самом деле, и не хотел привыкать к этому городу, дому, домам; слишком ясно помнил он море (сосны, ветер и облака…); и шагая по какой-нибудь новой, да, неописуемой улице, среди шума, и грохота, и машин, и прохожих, и — нет, нет, я не описываю… — пытался, наверное, и разумеется, вполне безуспешно пытался снова вызвать в себе то ощущение: отстраненной замедленности, которое открылось ему, как сказано, здесь, этим летом, у этого моря. Но ни о какой замедленности, ни о какой отстраненности, не могло быть, конечно, и речи; было лишь возбужденье, усталость, спешка, торопь и оторопь… и — и вновь, конечно же, как только он возвратился в Москву, — вновь, конечно же, подступило к нему все то, от чего он, еще весной, например, убегал, вся эта, как писал я когда-то, его собственная и все-таки чуждая ему самому, как бы внутренняя и все-таки внешняя жизнь — не-жизнь, если угодно.

Она подступила к нему — она обрушилась на него; он пытался — он не мог собрать свои мысли; он был — он не был, конечно, один; и не глядя вокруг, не в силах остановиться, все быстрей и быстрее, по какой-нибудь новой, ревущей и призрачной улице, среди шума и грохота, обращаясь к кому-то… — нет, нет, я не описываю.

Он сам не знал, разумеется, что ему делать.

— Бросить все (вдруг спохватываясь…) — уехать… уехать куда-нибудь.

Он не мог, однако, уехать. — Уже была, как сказано, осень, и он, Макс, снова, каждое утро, должен был платить свою дань: ненавистно-неописуемому.

— И когда он возвратился в Москву, наконец, та, принудительно-обязательная, подавляюще-безусловная, втайне и даже откровенно сомнительная, — та, тоже, если угодно, жизнь, — не-жизнь, если угодно, — к которой, как сказано, все мы были когда-то причастны, в которой все мы участвовали, — жизнь эта поразила и ужаснула его, должно быть, как будто он очень давно, — как будто он никогда не жил ею раньше, — или так, может быть, как будто он просто-напросто забыл о ней, забыл ее: здесь, у этого моря. Он же и в самом деле забыл ее: здесь; он, Макс, целое лето вообще о ней, должно быть, не думал; и когда (возвратившись в Москву…) — когда он, Макс, на следующий, к примеру, день отправился в свое учебное, вновь скажем так, заведение, с его бессмысленными и вполне бессмысленными собраньями, лекциями… но нет, нет и нет, я не могу, не должен и не буду ее описывать, эту жизнь, решительно неописуемую. Она надвигается, она охватывает; не участвовать в ней мы не можем; и хотя реальность ее сомнительна, реальность ее, в то же время, несомненна — как боль. Она и обрушилась на него как некая боль; он не мог не участвовать — не мог… нет, не мог больше и участвовать в ней.