Мой Ницше, мой Фрейд… (Андреас-Саломе) - страница 39

Поэтому о первых примерно двенадцати годах после моего девичества я повествую здесь без особой словоохотливости, хотя именно это время заполнено встречами с множеством людей; само время хотело, чтобы мимо меня проходило много людей; так мне открылись глаза на некоторые тогдашние события и личности, хотя моя склонность к замкнутости сводила меня не с многими сразу, а вела от человека к человеку, от диалога к диалогу. Сначала мы поселились в холостяцкой квартире моего мужа в берлинском Темпельхофе, а позже переехали в дом под вязами, расположенный в саду. Прекрасно задуманный по внутреннему устройству, он попал в скандальную историю, не выдержал конкуренции, и мы сняли его по очень низкой цене. Мы заняли всего лишь бельэтаж и жили в таких огромных комнатах, что они напоминали мне о родительском доме и о школе танцев; громадная библиотека; две обшитые деревом комнаты с выходом на террасу, с большими встроенными шкафами, так что нам пришлось подкупить совсем немногое к уже имевшейся у нас мебели. Мы жили на южной окраине города, с Берлином темпельхофцев связывала только конка за десять пфеннигов; зимой фургон ставили на полозья; но на таких «окраинах» в то время жили многие из тех, с кем мы потом познакомились; среди первых был Герхард Гауптман, живший в Эркнере с женой Марией и тремя сыновьями – Иво, Экке и Клаусом; там же обитали Арне Гарборг и прелестная белокурая Хульда Гарборг. Во Фридрихсхагене снимали жилье Бруно Вилле, Вильгельм Бельше и братья Гарты, за которыми потянулся целый хвост – Ола Ханссон-Мархольм, Август Стриндберг и другие, с которыми мы потом время от времени встречались в берлинском «Черном поросенке». Я все еще помню о первой встрече у нас, на террасе, которая была вся в цветах, а затем в столовой, вижу Макса Хальбе, еще по-юношески стройного рядом со своей маленькой невестой, походившей на Психею, вижу Арно Хольца, Вальтера Лейстикова, Джона Генри Маккея, Рихарда Демеля, которого раздражала его собственная фамилия, и других. Драма Гауптмана «Перед восходом солнца» всех объединила, сделала единомышленниками; в неудержимо рвущемся на литературную арену натурализме, вопреки вызванному им возмущению, уже содержалось то, что потом обеспечит победу новому направлению – чуть заметная лирическая тональность, соседствовавшая с поучительным характером пьесы и шокировавшими бравого бюргера грубостями.

Если до моего замужества Пауль Рэ сознательно избегал общения с литературной богемой, и мы вращались почти исключительно в кругу ученых, то теперь все переменилось. Литература как таковая еще не особенно меня интересовала (русские писатели привлекали меня в ином, не литературном плане), я плохо в ней разбиралась, в том числе и в предпредшествовавшем периоде приукрашивания действительности, против чего как раз и разгоралась война. Особенно умилял при этом человеческий фактор: радостный подъем, возбужденная молодежь и уверенность, что утверждать новые воззрения можно, только не избегая самых мрачных, самых неприглядных тем. Эта волна захватила и писателей старшего поколения, что подтверждает пример Фонтане; не устояли перед ней и Фриц Маутнер, с которым я часто беседовала, когда мы перебрались из Темпельхофа в Шмаргендорф, откуда по лесной тропинке было недалеко до его утопавшего в зелени дома. Немало способствовала распространению нового движения слава Генрика Ибсена в Германии; мой муж познакомил меня с его еще не переведенными сочинениями – он читал их мне, на ходу переводя на немецкий. Появились обе «Свободных сцены», одна выдержала испытание временем, во главе все более успешной борьбы наряду с Ибсеном и Гауптманом встал Брам. Моя многолетняя дружба с Максимилианом Харденом, соучредителем «Свободной сцены» (она длилась вплоть до мировой войны), завязалась еще в эту пору. Наряду с Герхардом драматургией увлекся и другой Гауптман, Карл, до того занимавшийся философией; активно участвовали в новом движении Отто Хартлебен и душевная Моппхен; молодежь утрачивала интерес к научной карьере и обращалась к литературе и политике; я вспоминаю о многочасовых встречах и спорах по вечерам с Ойгеном Кюнеманом, который тогда еще вроде бы не собирался посвящать себя высшей школе. Из тех, кто был мне близок, самую сильную человеческую привязанность я испытывала к Георгу Ледебуру; приветствую его этими строками.