— Протопоповой — уходить домой!
А уходить уже не хотелось. Катя начала рассказывать мне о декабристах. И совсем, совсем не так, как рассказывали нам о них в классе, на уроках истории…
Шли годы. Я становилась старше. Изменялся и ширился круг моих интересов. Все шло своим чередом, и все было обычным для того времени. Меня учили и воспитывали, стараясь создать в будущем даму буржуазного света, для которой самым главным являлась бы семья и чей досуг делился бы между гостиной, детской и кухней. Я ходила в гимназию, готовила уроки, а в свободное время со всем увлечением юности предавалась доступным мне развлечениям.
Развлечений этих было немало. Маскарады сменялись любительскими спектаклями, спектакли — балами. На смену танцам в Благородном собрании приходили танцы на льду, при свете разноцветных огней. А потом — масленичные катания на тройках, концерты. У меня обнаружился неплохой голос, и я не без успеха выступала на гимназических концертах и пела в церковном хоре.
Все меньше оставалось во мне озорства и ребяческой непокорности, хотя нет-нет и прорывались они то в какой-нибудь проделке на катке, то в непочтении к классной даме.
Да, конечно, от нас требовали хороших манер и внешнего лоска; но уже тогда я начинала чувствовать противоречие между внешней стороной буржуазной морали и ее внутренним содержанием.
>О. Б. Лепешинская (Протопопова) в гимназические годы (12–13 лет).
Припоминаю историю с учителем математики Хохлачевым. Этот местных масштабов донжуан, преподававший в старших классах гимназии, совратил одну из моих одноклассниц, Пермякову. Конец этой истории был трагичным — Пермякова покончила с собой. Однако никаких неприятностей для Хохлачева это не вызвало. Его легкие победы продолжались.
На меня случай с Пермяковой произвел тягостное впечатление. Он заставлял задуматься над теми глубокими, коренными проблемами, от которых нас так настойчиво старались отвлечь в гимназии.
А жизнь без всяких прикрас, обнаженная, — была рядом со мной; и нужно было только присмотреться к ней, чтобы обнаружить то, о чем ни в семье Протопоповых, ни в женской гимназии не говорилось.
Я была уже в восьмом классе, и жизнь моя текла совершенно благополучно. По крайней мере, с внешней стороны. Никто из близких не мог и предположить, что семена сомнений, запавшие в мою душу, пустили корни и разрастаются все пуще, вытесняя оттуда ложь и лицемерие, царящие в так называемом «обществе». А между тем это так и было.
Аннушка уже не работала у нас, но я не забывала о ней и заходила к ней изредка, на рабочую окраину, где она жила. Бывая там, я видела, в какой нищете и грязи живут обитатели маленьких тесных хибар. Прислушиваясь к разговорам нашей прислуги — дворников, кучера, поваров, я улавливала в них подавляемую обиду на бар, недоброжелательство к богатым, и в том числе — к моей матери. Иногда я заглядывала в подвал, где с утра и до вечера, в пару и духоте, стояла над корытом наша прачка Матрена и все стирала… Я заговариваю с нею; и она со вздохами, со слезами рассказывает мне о своей жизни. Картины жестокой, беспросветной нужды открываются передо мной. Я бегу к себе. Стою у окна, смотрю на Каму и думаю, думаю… Смутно у меня на душе. Тягостные, недоуменные вопросы роятся внутри: «Почему такая несправедливость? Почему у нас, у таких же, как мы, — роскошь, всевозможные удовольствия, излишества, а тут же рядом, у Матрены, — нет медного гроша, чтобы накормить ребятишек? Почему?..»