Вольтфас (Беломлинская) - страница 18

О том, что он умер, я узнала от своей сестры уже через много лет после того, как ушла из магазина. Но я всегда помнила про эту Малаховку — Яша много про нее рассказывал: те два года, что он учился в Москве, он жил не в общежитии, а на квартире в одном из пригородов Москвы, где вокруг синагоги, под сенью ее теснилась таинственная заповедная патриархальная жизнь. Здесь ходили в лапсердаках и камилавках, мальчики до четырнадцати лет носили косичку, здесь соблюдали субботу и на гортанном, как камни перекатывающиеся в стремительном течении ручья, языке толковали Талмуд. И все это — Малаховка.

— А-а! — истошно заорал попугай и дико расхохотался. Было отчего, потому что как раз в это время, вырванная его криком из тумана воспоминаний, я сказала:

— Саша, ты знаешь такое место: Малаховка?

— Вот именно! Мы с тобой завтра… нет, завтра я сдаю анализы… Послезавтра мы туда съездим. А сегодня я хотел бы, чтоб ты посетила один очень интересный дом. Впрочем, ты не сказала самого главного?

— Да, — ответила я. — Да, Саша, не знаю, получится ли у меня, но я согласна.

Однако, мне не хочется, чтобы кто–нибудь подумал, что, едва произнеся эти слова, я могла бы тотчас отречься от них, напротив: в ту минуту мысль моя работала как нельзя трезво. В одно угодливое мгновение я оглянулась и увидела всю свою прошлую жизнь: увидела своего отца, умершего, так и не узнав, что я пишу (я все надеялась, что хоть один из моих рассказов о Залмане Риккинглазе когда–нибудь напечатают, и я обязательно сделаю посвящение отцу, и это будет для него настоящий сюрприз), но он умер; мама, всегда считавшая, что если женщина пишет, так это наверняка про любовников, и очень из–за этого сердившаяся на меня, — тоже умерла.

Когда–нибудь кончится время сидения за столом, моего ночного труда, и я умру — сюрприза не будет! — и мой умный снисходительный муж, умирая, будет думать, что все–таки я была немножко сумасшедшей: жизнь, прожи- тая в страсти писать и твердо усвоенной привычке написанное складывать в стол, — это жизнь безумца! Нет, я сопротивлялась; однажды прочла в газете «Московский писатель» статью, автор которой на Красном знамени присягал, что вес талантливое и пронизанное гуманизмом на самом деле находит путь в печать. Я поехала в Москву, пришла к нему, большому начальнику, и положила перед ним свои рассказы и два отзыва двух хороших писателей.

Были времена, когда четверти того, что в них написано, хватило бы на то, чтобы сотворилась чья–то писательская судьба. Я сказала, что за гуманизм свой я отвечаю, а в талантливости моей расписываются вот они — прочтите! «Ведь не под пистолетным дулом вы писали свою статью, вы — критик, литературовед, вы сумеете мне, по крайней море, объяснить, почему меня не печатают». И еще я попросила его, если дороги в печать для моих рассказов нет, переслать мне их. Через несколько месяцев я получила бандероль с запиской: «По вашей просьбе рассказы высылаю». Я храню эту записку. Ни одному критику, ни одному литературоведу еще не удавалось быть более лаконичным. И вот что я скажу: ни одному писателю, может быть, не случалось получить такую весомую похвалу — пуды чиновничьего страха, груда бесстыдства, тонна жира, которым он обмазал в себе все щелочки, чтобы ниоткуда не просочилась струйка совести, — вот на что тянет эта записка!