Андрей Рублев (Тарковский, Михалков-Кончаловский) - страница 74

— Этот Лазарь небось сотнику взятку сунул, и все тут!

— Ну да?

— А ты что думал?

— Ну погоди! — негодует мастеровой. — Я на него в суд подам. На Лазаря этого!

— Э-э-э, милый! — пренебрежительно улыбается хозяин. — Судиться захотел! Вой брат мой судился с приказчиком митрополичьим — Чеботаем. По земле тяжбу завел. Ну и что? Чеботай судье шубу кунью и пятнадцать рублей деньгами сунул, и все… А ты чего посулить можешь? Курицу падучую?

— Ну тогда… — захмелевший мастер в раздумье чешет затылок, — тогда я на судью великому пожалуюсь!

— Да ты ведь уже раз ходил!

— Ну?

— Неглупый ты человек, как я погляжу. Вроде бы даже умный. А слушать тебя тошно, — укоризненно вздыхает хозяин. — Ни в жисть тебе до князя не добраться! У него и сотники, и бояре, и пристава, приказчики там разные. А кто их выбирает? Святой дух, что ли?

— Ну тогда… — Мастеровой вдруг мрачнеет и трезво спрашивает: — Что же это творится? Где такое видано-то! Это же ведь и рассказать стыдно!

— Чего орешь? — останавливает его старик. — Не ори, дурак.

— Я не дурак! Я пока молчу! Молчу… Я хитрый, — самодовольно улыбается мастеровой. — Такой хитрый, такой, что… Погоди еще! Я такое еще придумаю, что меня прямо к князю! На руках принесут! Меня князь еще боярином сделает!

— Правильно, давить их надо! — снова встревает Бориска.

— Чего плетешь? Чучело! — обрывает хозяин восторженный монолог изобретателя. — Налей-ка лучше, «боярин».

— Это с полным уважением, — неверной рукой мастеровой с готовностью разливает брагу.

Андрей из своего угла с интересом прислушивается к неторопливому застольному разговору.

— Эк руки-то у тебя дрожат, — замечает хозяин. — Бросай ты выдумывать, займись делом лучше. Ты замки-то хоть чинить умеешь?

— Умею…

— И как ты их с такими руками? — старик неловко трясет пальцами и насмешливо улыбается.

— Ничего… Так уж у меня голова привернута насчет часов там или еще чего… — бормочет мастеровой.

— Правильно! — подымает голову Бориска. — Ты свое гни! А то пропадем…

— Молодцы! — иронизирует хозяин. — А я посмотрю, как вы его гнуть будете.

Выглядывает долгожданное солнышко. В углу двора в укромном месте собака зарывает про запас обглоданную кость.

— Солнышко-то! — улыбается мастеровой. Хозяин наливает ему и себе по чарке. — И вовсе не от погоды на душе у тебя такое…


И вдруг Андрей вспоминает себя мальчишкой, лежащим под телегой, во дворе, закиданном золотой пшеничной соломой, и мать с лицом, укутанным платком так, что видны только ее веселые синие глаза, и отца с короткой белобрысой бородой, когда они стояли друг против друга и, мерно взмахивая цепами, выбивали на сухих колосьев пшеницу, прыгающую, по убитому току, словно град, удары чередовались с удивительной равномерностью, прыгало зерно, летела по ветру полова, вороха разбитой, смятой соломы устилали двор, перекатывались под ветром, мерно и звонко ударяли цены, дрожала земля, отец из-под тяжелых бровей смотрел на молодую синеглазую мать с подоткнутым подолом, и дробный перестук цепов превращался в разговор, и приятно было и тревожно следить за взглядами матери и отца, которыми они обменивались: веселыми, синими — материнскими и тяжелыми, как бы безразличными — отца, но жадными, нетерпеливыми, и мокрый под мышками сарафан матери, и белый с каемкой льняной платок на ее голове, и ветер, проносящийся по двору и поднявший солому, летящую через ворота, мать, с хохотом падающая в колючую скирду, и отец, ложащийся рядом и обнимающий ее черной от загара рукой, и снова удары цепов — ровные, ритмичные, убаюкивающие, и солнце, солнце, воспламеняющее белую в ярком свете солому, и дождь, обрушившийся неожиданно крупными сверкающими каплями, и бегущие под навес люди, и гром, и ветер, разметавший по двору солому, и молния, сверкнувшая в солнечном свете, — все это проносится в сознании Андрея, как дыхание почти невозможного счастья щедрой скоротечной грозой, сверкающей и мчащейся над деревней его детства. И он вспоминает, как смотрел он, словно завороженный, на однообразные движения рук, нежно и резко очерченных солнечным контуром, и понимает, что именно тогда впервые коснулось его желание передать это движение, остановить, повторить его, понятное и расчлененное.