Этот ангелоподобный ребенок в конце концов был все-таки не более, как дитя человека. Даже на его добром и чистом сердце не могло не отразиться это чрезмерное и безрассудное обожание. Он так часто слышал, что двое других детей были существами низшими, которые, в сущности, не имели к нему никакого отношения и которых поэтому не следовало и любить как не имеющих никакого значения, что он в конце концов поверил этому и сообразно с этим обращался с ними, когда они позволяли себе в играх становиться на одну ногу с ним.
Если мне приходилось делать по этому поводу замечание Леопольду, он сердился и ничего не желал слышать. Гораздо большего мне удавалось добиться от ребенка, который был слишком великодушен, чтобы не раскаиваться в своей вине, когда я ему это доказывала; но мне удавалось это только в отсутствие отца.
Естественно, что ребенок, любимый, обожаемый отцом, который обращался к нему только с нежными, дружескими словами, со своей стороны питал к нему самую трогательную и глубокую любовь и, напротив, несмотря на всю свою нежность, не мог одинаково относиться к матери, которая подчас бранила его. Как ни больно мне было, я отчасти была рада этому, не только потому, что эта взаимная любовь давала им самое чистое счастье, какое только может испытывать человеческая душа, но также потому, что в этой любви я черпала надежду сохранить детям отца и избавиться когда-нибудь от мрачной тайны, связывавшей нас.
Если непрерывное восхищение и восхваление имело вредное влияние на душу ребенка, душа другого, без сомнения, омрачилась и ожесточилась от постоянного унижения и насмешек.
Но горе его выражалось не враждой по отношению к прекрасному кумиру и не непослушанием отцу, а только молчаливым отстранением. Его маленькое измученное сердечко обратилось к матери, к которой он страстно привязался, и охраняло это чувство, как драгоценное сокровище, которое у него могли отнять. Даже мне самой он выказывал его только украдкой, когда знал, что никто не наблюдает за ним; тогда он поспешно брал мою руку и покрывал ее частыми и горячими поцелуями или склонялся к ней своим личиком, скрывая свою молчаливую радость.
Но это чувство не осталось незамеченным, и Леопольд, открыв его, начал преследовать ребенка сарказмом и насмешками. За его серьезный вид он называл его Шопенгауером или пессимистом и вечно старался дать ему понять, что такой черненький лягушонок не имел никаких прав на маму.
Однажды, когда я уходила из дома, он сказал мне:
– Берегись, чтобы тебя не встретил волк и не съел, как Красную Шапочку.