Так говорил он мне, и выражение его лица и устремленных на меня глаз, полных любви и тревоги, подтверждало его слова. Я была глубоко тронута и должна была призвать всю силу воли, чтобы не потерять голову, не открыть ему всей правды и не отдаться ему безрассудно, как я уже заранее решила. Я не исполнила этого, потому что поняла, что он примет мой поступок за благодарность, что и было бы верно, и что таким образом обладание мной не будет так ценно в его глазах, а, следовательно, и его счастье не так полно. Мне приходилось считаться с его причудливым умом: затруднения, которые ему предстояло победить, чтобы овладеть мною, были, несомненно, существенным условием для его счастья. Я не сомневалась и его любви и даже в величии ее, но я не перила в простоту его души.
Меня странным образом смущала робость и униженность в его существе, которое как бы говорило: ничто, ты же – все… Видишь, я у твоих ног, попирай меня, я буду счастлив, лишь бы твоя нога коснулась меня». В этом чувствовалось такое благоговение перед женщиной, что, исходя от такого человека, как он, оно должно было глубоко тронуть всякую женщину. В этом, вероятно, и крылось то, что г-жа Фришауер называла «обаянием» всего его существа.
И как рассудительно говорил он о вещах безрассудных, придавая таким образом простоту и достоверность всему сомнительному и нелепому! Я всецело подчинялась его уму, который изливался на мою истерзанную душу точно прохладный источник в бесплодной пустыне. Он открывал моим глазам новый мир, мир лучезарной красоты, содержание которого составляли искусство и успех, богатство и слава. И он хотел извлечь меня из неизвестности, в которой я до сих пор жила, для того, чтобы впустить меня в этот мир – мир, который впредь будет моим миром!
* * *
С этого дня я стала видеться с Захер-Мазохом два или три раза в неделю, и притом всякий раз у него в квартире, так как он еще боялся выходить. Он рассказывал мне о своей жизни, путешествиях и трудах. Он показывал мне предложения, которые получал, говорил о том, что печатается, что появилось и что будет вскоре напечатано. Он также говорил мне о своем семействе: о своей матери, которую он боготворил, о своих покойных братьях и сестрах, о брате Карле, об их взаимной привязанности, о своем отце. Его родственная любовь как будто не распространялась на старика, который никогда не был ни нежным отцом, ни любящим мужем.
Судя по всему тому, что он мне рассказывал, Захер-Мазох произвел на меня впечатление человека доброго и великодушного, сострадательного к беднякам и несчастным и снисходительного к ошибкам и слабостям людей. Но что было мне невыразимо тяжело, в особенности в первое время, – это его непонятная откровенность, с которой он рассказывал мне о своих прошлых связях. Далекий от мысли о неуместности этого, он предполагал, что я испытываю такое же удовольствие, слушая его воспоминания, как он, переживая их вновь.