Янтарь чужих воспоминаний (Суржевская) - страница 75

В городе стало жарко. Отвратительно жарко, как бывает в каменном мешке, нагретом солнцем. Река иссыхала, измельчалась, оставляя на граните белые метки, словно флаги своего поражения. И сам гранит светлел, словно тоже выгорал под жадными лучами светила. Люди раздевались, обнажая белые тела и украшаясь яркими тряпками. И почему-то радовались солнцу, хотя в оковах душного города стало отвратительно мало воздуха. Меня все это злило и вызывало головную боль. На сухом граните не было отражений плывущих призрачных башен, и мне хотелось налить воды на парапет, чтобы они появились.

Сосед теперь выходил без зонта, но уже не кивал, все еще обижаясь на мою грубость. Люди порой мелочно обидчивы и могут копить глупую злобу, которая не стоит и песчинки уходящего времени. Порой мне хотелось тихонько ткнуть его лезвием, просто чтобы дать ему более весомый повод для искривления рожи.

Я знал, что жара не вечна, и скоро это закончится, но ждать было невыносимо. Обычно я стараюсь уехать на это время за перевал, туда, где холодные озера и ледяные пещеры с темным и скользким нутром, туда, где нет людей с их бесконечными мыслями, чувствами и желаниями, пробивающимися даже через мой защитный экран. Но этим летом уехать не удалось, слишком много инцидентов…

Говорят, что безумие обостряется весной, но это неправда. В жаре оно просто набухает чернотой, как жаба болотной водой, увеличивается пропорционально уходящей в глубину земли реке и сгораемому в легких воздуху.

Янтарь отравлял мое нутро, его было слишком много, и безумие жадно глотало его, показывая мне все новых и новых чудовищ: убийц, отморозков, двуногих тварей… Каждый — мое отражение, изломанные создания кривых миров и темных порождений бездны. А в городе нечем дышать и негде укрыться.

Ночью легче. Не намного. И только если не спать. Потому что в середине лета оживают воспоминания, те самые, что давно похоронены в склепе памяти, придавлены надгробными камнями и могильными плитами. И даже украшены увядшим венком, в надежде, что мертвое останется там, где ему положено, а не вылезет трясти передо мной истлевшими костями и полусгнившими образами. Но он лезло и трясло. И черви грызли…

… — Кай, передай мне солонку, — спина прямая, как у статуи богини в храме, глаза — холодные озера, заснеженные равнины, ледяные пустоши. Я делаю вид, что не слышу.

— Кай, подай солонку сестре! — отец отдергивает меня. С легкой руки Милинды это проклятое имечко заменило мое собственное. Мать смотрит с укоризной, а мне хочется заорать. И швырнуть проклятую солонку через весь стол, так, чтобы отвалилась фарфоровая крышечка и треснула пузатая узорная склянка. Но я молча пододвигаю и складываю руки на шелковой салфетке. Я не хочу смотреть на них, тех, кто сидит за столом, и снова упираюсь взглядом в свои ладони. Мили сидит напротив, и я чувствую ее взгляд.