– Надежный офицер. Протащить снасть вперед можно?
– Я… мы решили, что она вошла в кораллы и застряла – теперь ее ни вперед, ни назад не протянуть.
– Что говорит мистер Гиббс?
Мистер Бене улыбнулся:
– Он говорит: «Может – коралл, а может – и не коралл».
– Прекрасно. Передайте старшему офицеру мое пожелание, чтобы он любезно почтил меня своим присутствием.
Мне показалось, что при упоминании «старшего офицера» капитан Андерсон и мистер Бене обменялись понимающими взглядами. Но я, будучи к этому времени довольно сведущ в этикете морской службы, осознал, что это стало бы вопиющим нарушением служебной дисциплины! Конечно же, мне почудилось! Капитан мрачно опустил голову, а Бене обычным манером понесся на бак. Саммерс пришел достаточно быстро, но шагом. Бесстрастное лицо его ничего не выражало. Они с капитаном удалились на корму. Я ничего не слыхал из их разговора, лишь отдельные слова доносились до меня, как гонимые ветром листья. На носу с живостью, к которой я уже начал в нем привыкать, Бене собрал несколько человек из разных групп.
– Ответственность…
Это донеслось с кормы. Сказано было в повышенном тоне, словно Саммерс это говорил и прежде, а теперь произнес с особым нажимом.
Откуда им знать, что отрывая или отламывая кораллы, они не вырвут вместе с ними и кусок днища? И снова ветер донес до меня это же слово, но теперь уже сказанное капитаном:
– Ответственность!
Мистер Саммерс возвратился. Он прошел мимо, не сказав ни слова. Лицо у него было каменное, жесты взволнованные и рассерженные. Как все мы переменились! Чарльз, прежде такой сдержанный, теперь сердится чаще, чем бывает спокоен; Андерсон, всегда такой надменный, ловит каждое слово Бене; а что же я?
Судя по моим записям, об Эдмунде Тальботе можно только пожалеть.
От основного троса отходили разнообразные веревки – главный канат тянулся уже не вниз, к швартовному шпилю, а к швартовному барабану, что на баке. В гнезда шпиля матросы вставляли вымбовки. И тут, стоя на холодном ветру, я вдруг понял: от этих манипуляций, совершающихся на наклонной палубе, которую омывают соленые волны и осыпает дождь, от маневров, выполняемых матросами с их косичками и вихрами, с их серьгами в ушах, зависит и моя жизнь. Возможно, это действо и положит конец замечательной карьере, на которую подвиг меня крестный!
Недолго думая, я оставил свой пост на шканцах и пошел на шкафут, намереваясь взглянуть за борт, и, если удастся, посмотреть на трал – туда, где он исчезает под водой. Не знаю, что толкнуло меня на такой поступок – вероятно, чувство опасности, побуждающее «сделать хоть что-то». Побуждение подобного рода для меня необычно. Сплетни, слухи, кошмары взбудоражили корабль подобно тому, как смычок заставляет петь струны. Пассажиры, во всяком случае, те из них, кто был в состоянии оставить койки, собрались, или, можно сказать, столпились у выхода на шкафут. Боулс, укутанный в шинель, близоруко всматривался вперед: весь сощурился, на непокрытой голове развеваются темные кудри. Среди прочих явился и наш маринист, мистер Брокльбанк – впервые с тех пор как начало штормить, он покинул койку на столь долгий срок. Но какая перемена! Огромная его утроба, которая начиналась от груди и спускалась до самых колен, теперь превратилась в небольшую выпуклость, вроде полочки, расположенной между пупком и верхней частью бедра. Живописец – и его выпуклость – были закутаны в дорожную шаль, или плед, или полость, знававшую лучшие времена. Шляпу его придерживало что-то длинное, охватывающее макушку и затянутое на подбородке. По всей видимости, это был дамский чулок! Миссис Брокльбанк, прежняя владелица чулка, с побледневшим лицом жалась с подветренной стороны супруга; она откинула полость и укрылась у него под мышкой. Никто не разговаривал. Все глаза устремились на большой шпиль.