Мамины глаза (Осиашвили) - страница 8
Так я стал второй раз студентом и уехал до осени домой, во Львов. А перед первым сентября одолели меня вдруг сомнения – надо ли мне все это. Ведь мне уже двадцать шесть, я бросаю налаженную жизнь, работу, жилье – определенность, одним словом, и уезжаю в совершеннейший туман. В чужой город, в одиночество, в общежитие, в неясные перспективы. И мне стало страшно. Я не спал ночами, мучился – был в полной растерянности. И здесь решительно выступил мой отец, который сказал, что мне дан шанс круто изменить свою судьбу, попробовать жить совсем другой, возможно, более яркой жизнью – и если я упущу эту возможность, то никогда себе этого не прощу. Да, очень может быть, у меня ничего не получится, но я всегда смогу вернуться, а если не попробую, то другого раза уже не будет. Никогда не нужно жалеть о том, что сделал, жалеть надо только о том, что мог сделать – и не стал. Эти слова я запомнил на всю жизнь. И стараюсь свои поступки сверять с этой формулой. Не всегда, правда, получается, но стараюсь я честно. Надо сказать, что отец мой не случайно так настаивал, чтоб я поехал в Москву. Дело в том, что я каким-то образом повторил его судьбу. Когда-то, еще до войны, папа учился в Тбилиси в финансовом институте и во время преддипломной практики подрабатывал грузчиком. А чтобы легче работалось, пел. И вот подходит к нему некто и говорит: «Молодой человек, вы хорошо поете, вы учитесь в консерватории?» На что мой папа ему отвечает, что ни о какой консерватории он и не слыхивал и что через месяц будет бухгалтером. Тогда папин собеседник заявляет, что такая естественная постановка голоса большая редкость и нужно обязательно заниматься пением профессионально, а быть бухгалтером может каждый. Он оставил отцу свой телефон, и через некоторое время они встретились уже около пианино – и папин знакомец, оказавшийся профессором консерватории, прослушав отца еще раз, написал ему рекомендацию на музыкальный рабфак (так в те времена называлось музыкальное училище), окончив который папа поступил уже в консерваторию и стал профессиональным певцом-тенором. Но это уже другая история, а пока что я поехал-таки в Москву и начал учиться в Литературном институте.
Должен заметить, что, конечно, в смысле литературного кругозора институт меня поднял, но вот что касается стихотворчества, то, по-моему, этому делу обучить нельзя. То есть версификацию освоить можно, но вот стать не графоманом, а поэтом, если этого не дано, невозможно. Наверно, это звучит банально, но поэт в первую очередь определяется мироощущением и отношением к слову и образу, а не способностью рифмовать и ритмически организовывать текст. Но вот чему Литинститут научил меня точно, так это тому, без чего существовать вообще и в шоу-бизнесе в особенности практически невозможно. Он научил меня держать удар. Дело в том, что у нас по вторникам были обсуждения работ друг друга. Раз в несколько месяцев очередь доходила до каждого – и вот тут начиналось сведение счетов. Если ты не входишь в ту или иную литературную или товарищескую группировку, твои однокашники по семинару поэзии, с которыми ты общаешься ежедневно и вроде нормально, накидываются на тебя (на твою работу, естественно) с таким ожесточением и уничижением, что ты начинаешь ощущать себя совершеннейшей бездарностью, коей не то что в Литинституте делать нечего, а вообще жить не стоит. И выходишь ты побитой собакой, и ищешь ближайшее дерево, чтобы свести счеты с жизнью, потому что такой бездари нечего делать на белом свете, – и только огромным усилием воли или порцией алкоголя заставляешь себя повременить с этим делом. Ну а через несколько дней появляется сначала желание жить, а потом и работать – и все возвращается на круги своя. И снова жизнь прекрасна. Так вот, именно этот навык держать удар очень помог мне, когда я делал первые шаги в песенном творчестве сначала как автор, а позже и как исполнитель. Впрочем, это еще впереди, а пока я учусь в Литературном институте, подрабатываю ночным сторожем, потому что негоже взрослому дяде брать деньги у родителей, которые, кстати говоря, уже выучили его в политехническом институте. Я сторожил склад электрооборудования около Киевского вокзала, там хранились огромные катушки с кабелем, которые, по-моему, никаких злоумышленников заинтересовать не могли, ибо в советские времена не было еще пунктов приема цветных металлов и частных ЛЭП тоже. Но тем не менее семьдесят рэ я получал плюс сорок рублей стипендии – жить можно. Так существовали многие мои однокашники, и это было нормально. Мне как сторожу была положена собака, она и была. Вернее, он. Звали его, естественно, Рекс, а как еще могут звать дворнягу, и ему ужасно не нравилось, когда я его выгонял из сторожки заниматься прямыми служебными обязанностями, а именно – сторожить. Он отворачивался, делал вид, что я обращаюсь не к нему, и, по-моему, обижался, если я настаивал на своем. Но все же он меня уважал и в моем присутствии был очень храбр в собачьих разборках, а если вдруг меня не оказывалось поблизости, Рекс благоразумно ретировался с поля боя, делая вид, что не имеет ко всему этому никакого отношения. Кормили его раз в несколько дней – приносили ведро отходов из ближайшей столовой, и он моментально проглатывал все, от чего его пузо становилось похоже на средней величины арбуз, а настроение делалось благостным и умиротворенным. Правда, ненадолго… Мне нравились часы, проведенные с Рексом, он был хорошим и терпеливым собеседником, думается, я даже любил этого пса и свою сторожку, несмотря на то что однажды чуть не сгорел в ней. Дело в том, что зимой для дополнительного тепла была там самодельная электроплитка, которую я ставил около двух кресел, служивших мне ложем, – и вот однажды рукав дубленки, которой я укрывался, попал в разогретую спираль. Слава богу, дубленая овчина не горит, а тлеет – и когда я проснулся (а просыпался я много раз за ночь, будили проезжавшие мимо поезда), то увидел, что рукав мой светится в темноте, а в сторожке стоит тяжелый дух паленой овчины. Потом я просто выкрошил истлевший край и ходил с подвернутым рукавом, а все решили, что на меня напал Рекс. Стоила моя дубленка примерно три месячных оклада сторожа, но я не унывал, потому что уж очень хорошие бывали ночи в сторожке. И стихи писались хорошие…