– Тетя Лиза, расскажите мне – помните, вы когда-то вскользь упомянули? – как вы Сашу из НКВД вытаскивали.
– Из какого НКВД? Из ЧК.
Гасит окурок в крышке от консервной банки. Бабушка – и курит! Мне уже четырнадцать, но я все еще этого стесняюсь. У моих одноклассниц тоже есть бабушки, но они не курят, не читают французские книжки, не заливаются смехом по телефону, не изображают соседей в лицах. Я делаю уроки в смежной комнате под шелковым оранжевым абажуром, а она сидит с Аней (дальняя родственница, похожа на сову!) и рассказывает. Голос понижает, чтобы я не подслушивала.
Неужели и тогда, под оранжевым абажуром, когда она, живая, смуглая, с маленькими руками, с волосами, сильно тронутыми сединой, была рядом, в соседней комнате, и сейчас – через двадцать шесть лет – в Линнской синагоге, где за окном – синий океан, но ее нет, нигде нет, – неужели и тогда была я и сейчас – я?
Вчера мне приснилось, будто она умерла. Опять умерла. Наш дом на Плющихе, давно снесенный с лица земли, снова занял полагающееся ему на земле место. Я вхожу в комнату, где в углу стоит пустой диван с каким-то тряпьем. Она должна быть на этом диване. Ее нет. Говорят, уже унесли. Как же так, унесли? А я где была? Появляется соседка тетя Катя (тоже давно умерла!). Молодая, косы венком, на меня не смотрит.
– Тетя Катя! Как она умирала? Бабулечка моя? Мучилась? Что же вы меня не позвали?
* * *
Из двери знакомого арбатского особняка вышел косолапый, бритый, в обтрепанной шинели.
– Куда, гражданочка? – прорычал он, загораживая ей дорогу растопыренными руками.
– Здесь моя сестра живет, Лидия Антоновна, Николай Васильевич – ее муж…
– Ну, допустим, живут, – он сплюнул табачную слюну в осевший сугроб, – живут, покуда мы их терпим. А ты-то куда?
– Пустите!
– Но-но! – вдруг уже с непритворной злостью сказал он. – Покрикивать нынче не принято! Накричались на нашего брата!
– Пустите, – прошептала она и сверкнула глазами, – я же к сестре!
– Ах к сестре, – повеселел он, – к сестре пущу, повезло тебе, девка, я сегодня добрый! Под одной, стало быть, крышей будем ночку коротать?
– Пропустите ее, Савелий! Прочь, я вам говорю!
Николай Васильевич – похудевший, с измученными, просиявшими при виде ее глазами, выбежал из дверей, протягивая к ней руки.
– Лизетка, душа моя!
На Николае Васильевиче, поверх бесформенной мятой рубахи, был накинут почти до прозрачности протертый шотландский плед, лицо небритое, седой, волосы поредели.
– Идем в дом скорее, а вы, Савелий, – прочь, прочь, и чтоб духу вашего!
– Ну, лекарь! – скрипнул зубами Савелий, и правая половина его лица задергалась, как у припадочного. – Мы с тобой потом поговорим!