И в ту же минуту с винтовками наперевес, с ручными гранатами в комнату ворвались возбужденные, запыхавшиеся люди.
Вся квартира наполнилась стуком, грохотом, криками.
— Где? Ложись! Руки вверх! Смирно!
Закинув руки назад, опустив голову, с выражением глубокого удовлетворения на спокойном лице, торжественный и гордый Трофимов стоял в углу.
Ворвавшиеся люди сразу остановились.
— Молодцы! — бросил Трофимов.
И в ответ на эту похвалу по комнате громко пронеслось молодое и звонкое:
— Рады стараться!
Трофимов обошел этих юных, преданных друзей, этих верных членов нашей организации, пожимая каждому руку, и во всем — в выражении счастья на их лицах, в этих стройных фигурах, в этих сильных телах — я прочел еще раз готовность умереть и самое великое счастье человека пожертвовать собой и жить смело.
Они ушли, и вся душа моя наполнилась тоже бодростью, молодостью и счастьем.
— С такими не пропадем, — сказал Трофимов, протягивая мне руку, и эту руку я пожал, как друг, солдат и брат.
— Да, мы не пропадем, — повторил я со всей силой моей веры.
Трофимов задержал мою руку в своей.
— Но кровь еще прольется, — сказал он. — И много крови!..
Это была странная встреча, это был непостижимый день, это был ласковый вечер, это была страшная ночь.
Змеиная подозрительность, ошеломление, потрясенный дух, раскаяние и жалость, заплакавшее сердце, разбуженные воспоминания, огонь крови, стыд и ужас слились, сплелись, закружились, раскрыли черную бездну тоски, любви, безнадежности и прощения.
В то утро я шел по Разъезжей, направляясь к Пяти Углам. Я ни о чем не думал. Машинально несли меня ноги, и настроение было безразличное, будто каждую минуту я выходил из одной пустоты и входил в другую.
Опустив голову, закинув руки назад, я шагал по серым камням тротуара. Странно! Я не испытывал никаких опасений, не нес внутри себя никакого страха, я не ждал ничего нового и не предвидел никаких потрясений.
Все казалось ровным, гладким, умершим или умирающим.
Одна-единственная мысль, сосредоточенная и властная, захватила меня всего, и она была тоже об одном: о судьбе нашего дела, опасностях, окружавших организацию, риске этого предприятия и о будущем России.
Но личная жизнь казалась конченной. Ни любви, ни женщин, ни теплоты домашнего уюта я давно не знал, их не было — их не будет! Мое одиночество было холодно, мужественно и сурово.
— Что ж, — говорил я сам себе, — это монашество на миру имеет свою красоту, как тихий подвиг, как отрешение от жизни и ее соблазнов.
Думал ли я тогда, смел ли предполагать, мог ли вообразить, что мой покой, мое безразличие будут сломлены и развеяны так внезапно, нежданно и молниеносно!