Из дома (Хиива) - страница 140

— Шур, у тебя щека побелела!

Шура растерла щеку снегом, натянула на нее платок, заохала. Мы пошли быстрее.

Чернила не оттаивали весь день, чтобы перо обмакнулось, надо было долго дуть. Пальцы мерзли, на них тоже надо было подуть, но ноги так мерзли, что ни о чем больше думать было невозможно. На перемене в такие морозные дни мы собирались вокруг круглой печки, снимали валенок с ноги, поворачивались спинами к печке, подгибали ногу в колене и грели по очереди подошву, стоя то на одной, то на другой ноге.


Скоро наступит 1947-й год — у моих родителей кончатся сроки. Папу взяли на десять лет, а маму — на семь. Мамин срок кончится весной, а у отца в ноябре. Тети говорят: может, это и неправда, что их нет в живых, может, мое письмо никуда дальше кесовогородского МВД и не пошло? Может, они сами нас найдут, когда освободятся…

Вдруг выйдет только папа? Я его забыла. Если бы он даже и не изменился, я, наверное, все равно бы не узнала его. А как с нами жить? Как мы теперь живем? Он другой. Отец носил черный костюм с жилеткой, из кармана висела толстая серебряная цепочка, на которой висели большие серебряные часы, зимой он надевал шубу хорьковом меху, ту, в которой тетя ездила за водкой в Калязин. Она лежит у нас в ящике, тетя посыпает ее нафталином, чтобы моль ее не попортила. Маму я бы узнала. Я помню ее: она ходила чуть наклонившись вперед, всегда куда-то торопилась, у нее была тонкая длинная шея с глубокой ямочкой между торчащими ключицами, крепко сжатые посиневшие губы и худые с длинными пальцами руки, волосы, уложенные узлом сзади… А мы выросли… Она нас тоже не узнала бы…

В Рождество к нам пришла Альма Матвеевна. Бабушка испекла большую ватрушку, мы пили кипяток вприкуску с сушеной сахарной свеклой, на столе горела коптилка. Альма Матвеевна рассказывала, что в их деревню вернулась баба из раскулаченных, которая говорила ей, что видела в Сибири человека, который вышел лагеря — тот сказал ей — никто оттуда не вернется. Потом Альма Матвеевна говорила о «черных людях», которые работают на лесоповале и в рудниках, там мрут, как мухи — их сотни тысяч и все новых привозят. Бабушка вытирала глаза уголком головного платка, а у меня перед глазами всплыл тот человек, который тогда весной в Виркино съел нашу дохлую собаку, его скрюченные черные с длинными ногтями пальцы дергались, будто он в сильный мороз отдергивал их от железа… А глаза его были остекленевшие, как у покойника. Его потом нашли мертвым на ковшовской дороге, в его саночках были куски вареной собачины.

— А как же тот вышел? — спросила старшая тетя.