Вошел, широко шагая, Алексей Афанасьевич, одетый в свой излюбленный полувоенный костюм.
Нет, тягаться в выносливости с Онисимовым он, некогда богатырь, здоровяк, неутомимый инженер-доменщик, все-таки не смог. Он нажил болезнь сердца, мерцательную аритмию. Бывало, сунув в рот таблетку, прикусив побелевшую крупную нижнюю губу, он справлялся с внезапной резкой болью, но порой повторные приступы все же валили его с ног. Он проводил неделю-другую в больнице, опять поднимался, вновь впрягался в ту же лямку. Как первый заместитель он дублировал всю работу министра — тот мог в любую минуту уехать, Алексей Афанасьевич с ходу перенимал все его дела — и, кроме того, специально ведал заводами Востока.
Немало индустриальных побед — их не обойдет не написанная еще история советской металлургии — было отмечено его близким участием. Случалось, Алексея Афанасьевича, что называется, бросали на прорыв. Он наваливался коренником, упорно, умело тянул и вытягивал. Вытягивал и, казалось бы, гиблые дела.
Возможно, немногие краски, которые затрачены нами на его мимолетный портрет, создали превратное впечатление некоего славного папаши, добряка. Нет, Алексей Головня бывал и непреклонно жестким, непрощающим. Его излюбленное ругательное словечко «барахольщик» обрушивалось словно удар. Он, случалось, и сам предупреждал: «Имейте в виду, у меня тяжелая рука». Жесткость, немилосердность ради дела и вместе с тем природная мягкость, человечность — вот что сочеталось в нем, вызывало к нему не только уважение, но и чувства потеплей. И все же по своим деловым качествам он, согласно общему признанию, уступал Онисимову. Правда, инженерская жилка, понимание металлургических процессов всяких тонкостей заводской практики — это в нем, Алексее Головне, было основательно заложено и развито. Он по праву тут считал себя посильней, чем Онисимов. Алексей Афанасьевич и вырос на заводе, был старшим сыном доменного мастера. Однако в пунктуальности, в страстной привязанности к особого рода министерской работе он не был, конечно, ровнею Онисимову. Перейдя по решению Центрального Комитета, или верней, по велению Сталина, с предприятия в министерство, Головня тосковал по заводскому духу, так и не сумел за много лет разделаться с этой тоской. Он с удовольствием выезжал в командировки, стремился еще и еще задержаться на заводах, терпеливо выносил, хотя и был хорошим семьянином, разлуку с домом. И возвращался, словно бы испив живой воды, — сбросив некую толику лишнего жирка, посвежев.
Он и в ту минуту вошел помолодевший загорелый — его большой, что называется, картошкой нос по-мальчишечьи облупился. Пожалуй, особенно молодила Головню располагающая открытая улыбка, опять к нему вернувшаяся, — министерские будни, болезнь, бывало, надолго стирали ее, делая черты изможденными. Поздоровавшись, он живо проговорил: