Сносились мужские ботинки,
армейское вышло белье,
но красное пламя косынки
всегда освещало ее.
Любила она, как отвагу,
как средство от всех неудач,
кусочек октябрьского флага —
осеннего вихря кумач.
В нем было бессмертное что–то:
останется угол платка,
как красный колпак санкюлота
и черный венок моряка.
Когда в тишину кабинетов
ее увлекали дела, —
сама революция это
по каменным лестницам шла.
Такие на резких плакатах
печатались в наши года
прямые черты делегаток,
молчащие лица труда.
Ты все молодишься. Все хочешь
забыть, что к закату идешь:
где надо смеяться — хохочешь,
где можно заплакать — поешь.
Ты все еще жаждешь обманом
себе и другим доказать,
что юности легким туманом
ничуть не устала дышать.
Найдешь ли свое избавленье,
уйдешь ли от боли своей
в давно надоевшем круженье,
в свечении праздных огней?
Ты мечешься, душу скрывая
и горькие мысли тая.
Но я‑то доподлинно знаю,
в чем кроется сущность твоя.
Но я‑то отчетливо вижу,
что смысл недомолвок твоих
куда человечней и ближе
актерских повадок пустых.
Но я‑то давно вдохновеньем
считать без упрека готов
морщинки твои–дуновенье
сошедших со сцены годов.
Пора уже маску позерства
на честную позу сменить.
Затем, что довольно притворства,
и правдою, трудной и черствой,
у нас полагается жить.
Глаза, устремленные жадно.
Часов механический бой.
То время шумит беспощадно
над бедной твоей головой.
Упал на пашне у высотки
суровый мальчик из Москвы;
и тихо сдвинулась пилотка
с пробитой пулей головы.
Не глядя на беззвездный купол
и чуя веянье конца,
он пашню бережно ощупал
руками быстрыми слепца.
И, уходя в страну иную
от мест родных невдалеке,
он землю теплую, сырую