По телефонным донесениям я следил за боем. Сначала немцы открыли ответную пальбу из автоматов, винтовок, пулеметов, затем против взвода стали действовать минометы; В этом было тогда одно из преимуществ гитлеровской армии — масса минометов. Мотопехота возила с собой минометы на грузовиках, сложенные как дрова.
Бойцы ушли в укрытия. Немецкая разведка, приблизившаяся к лесу после двухчасового обстрела, была встречена огнем. Взвод жил, взвод держал дорогу.
Я по телефону сообщил командирам рот о ходе боя и приказал немедленно довести эту информацию до бойцов, чтобы они знали, как их товарищи бьют немцев.
Командир второй роты Севрюков, неторопливый сорокалетний лейтенант, ответил:
— Бойцы уже знают, товарищ комбат.
— Откуда?
— Действует, товарищ комбат, беспроволочный солдатский телефон.
Чувствовалось: Севрюков говорит с улыбкой.
— Что за телефон?
— Прибыли, товарищ комбат, раненые. И рассказывают наперебой. Я удивляюсь, товарищ комбат…
Севрюков подумал, прежде чем высказать мысль. Я слушал его тоже с улыбкой, с интересом.
— Я удивляюсь, товарищ комбат… Люди ранены — ведь это страдание, боль, — а все веселые. Мы, говорят, им дали. И знаете? — от этого будто и боль меньше… Вот, товарищ комбат: оказывается, и раненые могут поднять дух.
— Сколько прибыло раненых?
— Четверо… они хотя и перевязаны, а все-таки надо бы им скорее на медпункт. А не отправишь: рассказывают, рассказывают, как воевали.
Радость, которая звучала в его голосе, трепетала, билась и во мне. Я положил трубку.
Встал мой начальник штаба, худощавый, быстро соображающий, немногословный Рахимов.
— Разрешите, товарищ комбат, сходить к раненым — уточнить обстановку.
— Да. Идите.
Вскоре меня вновь вызвал к телефону Донских. Он сообщил, что с флангов немецкой цепи отделились две группы человек по сорок, явно намереваясь обойти взвод, окружить. Донских говорил встревоженно. Я понимал: ему страшновато, ему хочется спросить: не пора ли отскочить? — но он — мой застенчивый, гордый Донских — все-таки не спрашивал.
— Ничего, Донских, — говорю я. — Отряди бойцов, чтобы следили. Подвернется случай, пусть полоснут огнем. Не бойся. Они сами тебя боятся.
Следующее донесение Донских было таково:
— Товарищ комбат, стреляют с трех сторон. Кричат: «Рус сдавайся!»
— А ты?
— И мы стреляем.
— Хорошо. Подержи их. Донских.
На этот раз он выговорил:
— Товарищ комбат! Могут окружить…
— Ничего, Донских. Дело к вечеру. В темноте выйдешь. Держись, дорогой.
У меня нечаянно слетело это слово. Я говорил с ним, с голубоглазым Донских, не по уставу, а по сердцу.
Вы, может быть, думаете: чего Донских волновался? Он, может быть, кажется вам немужественным, слабонервным. Но поймите же: он находился не за письменным столом, не за мирным станком, не на учебном поле. Его окружала смерть. Он слышал ее свист, он видел ее — немцы стреляли трассирующими пулями; она летела с разных сторон красными и голубыми светляками; она проносилась и проносилась рядом, чуть не задевая, и сердце трепетало вопреки разуму, вопреки воле. Он был не механизмом, не бесчувственным пнем, не слитком из железа. Он переживал первый бой — небывалый критический момент в жизни человека.