За полуночным солнцем (современная орфография) (Дурылин) - страница 9

Таковы же и двинские села. Они не пестры, не ярко-нарядны, не скученно-велики, как волжские, в них нет вовсе приволжской, немного лукавой суеты. С церкви и до последней избушки в них все просто, прочно, тихо, прекрасно, все исконно, неразрывно с давней, давней стариной.

Народными руками построены церкви, без архитекторских причуд, без излишней пестроты, деревянные церкви по Северной Двине — каждая по-своему — прекрасны. Должно быть, о такой церкви сказал ярославец Некрасов:

Храм Божий на горе мелькнул
И детски-чистым чувством веры
Внезапно на душу пахнул.
.................................................
Войди! Христос наложит руки
И снимет волею святой
С души оковы, с сердца муки
И язвы с совести больной…
Я внял. Я детски умилился
И долго я рыдал и бился
О плиты старые челом,
Чтобы простил, чтоб заступился,
Чтоб осенил меня крестом
Бог угнетенных, Бог скорбящих,
Бог поколений, предстоящих
Пред этим скудным алтарем!

А вокруг деревянной церкви, украшенной в простоте и детской вере, столпились поместительные избы с прелестными крылечками, с высокими лесенками, с деревянными узорчатыми ставнями; иные из них — совсем древние, лет под сто, наклонившиеся и вправо, и в бок; другие почти новые, но такие же, как старые, по постройке, по всему.

Белоголовые ребятишки выбегают к пароходу на пристань, бабы с лукошками суют печеную рыбу — и вдруг в толпе появляется какой-нибудь ветхий-преветхий дед, весь белый, — и кажется, что он пришел из сказки, что это — тот самый дед, что сеял репку, тянул-потянул, а вытянуть не мог.

И суровые, молчаливые северные люди добродушнее волжан.

Вот плывет лодка; в ней красная баба с ребенком и мужик. Баба махает платком. Пароход замедляет ход, останавливается, бабу забирают на пароход. Только что отъехали с версту от пристани — опять лодка, опять баба, только теперь синяя, опять махает, опять стоит пароход, ждет бабу.

Проехали еще немного — опять баба машет; два мужика гребут.

— Ах, чтоб вас! — сердится помощник капитана. — За раз бы вас всех пересажать.

— Ишь, чего захотел, — смеются мужики на пароходе. — Всех баб на пароход где посадишь?

Но все равно бабу и мужика сажают. Выгоды от них нет никакой: останавливать пароход и опаздывать по расписанию — совсем невыгодно. Но, в самом деле, нужно же и бабам ехать? И мы сажаем баб, и мужиков, и старух-богомолок; и уже не сердимся по-московски за промедление и задержку: куда спешить?

И Двина не спешит: ровная, одинаковая, она, кажется, не ширится, не меняется, все такая же — огромная и тихая.

Но она не всегда тиха.

С севера бегут быстрые бегунки-облачка. Бегут — и перебегают, как будто без следа. Но вот след: сизые, бурые, серые тучки выносятся, не спеша, но безостановочно, из-за леса, откуда-то справа, откуда их совсем нельзя было ждать, и все перемешалось: белые облачка смешались с тучами, тучи рвутся, прячутся друг от друга, как будто играют в прятки: кто кого поймает, и кто поймал — тот темнеет, из серого делается сизым, синим, черным, и вот огромным крючком зацепилась за тучу молния, — и все тучки, тучи и облачка одной тучей, огромной и рваной с краев, нависли над рекой. Косит дождь воду; дождь частый, сильный — и нет уже белой тихой Двины: она свинцовая; кажется, она похолодела и дрожит от холода: на ней эта белая пена, как дрожь, эти длинные, темные, стальные валы. Гром глухой и тяжелый. Дождь, дождь, дождь.