После того как Бин и Джо Бой ушли, Эви оставалась на Поросячьей Беде почти до темноты. Потом, спотыкаясь, тоже побрела домой, иногда останавливаясь, зачерпывая снег руками в варежках и подбрасывая его в воздух: белые хлопья плясали и опускались на ее запрокинутое лицо. Шла она медленно и волочила одну ногу, точно метлу, оставляя на снегу длинные сплошные полосы. Наконец остановилась перед своим домом. Сквозь заиндевевшее окно просвечивало слабое желтое сияние керосиновой лампы на столе.
Едва Эви повернула ручку входной двери, ведшей прямо в кухню, как ощутила запах крови. Она в испуге попятилась, боясь увидеть обливающуюся кровью мать и отца над ней с ремнем в руке. Но почуяла она не кровь своей матери. Она посмотрела на руки папы, красные по запястья. Он свежевал кроликов. Опять охотился в запрещенное время, не в сезон. Тощие кроличьи тушки плавали в оцинкованной лохани, полной кирпичного цвета воды.
Ее родители стояли у плиты — у них была привычка стоять там, греясь. И стояли там теперь, хотя она была совсем холодной. Эви посмотрела на решетку, где зола уже стала белесой, на пустое ведро из-под угля. Ее мать, чуть слышно напевая духовный гимн, рассеянно помешивала кукурузную кашу, комкастую и застывшую.
Эви сняла пальтишко и повесила его на задней двери, старательно не глядя в зеркало над тумбочкой из-под граммофона, где у них стоял тазик для мытья. Она нашарила в ящике тряпочку и утерла влажное лицо, по-прежнему отводя глаза от зеркала. Прежде она разглядывала себя в зеркале, стараясь понять тайную причину, обнаружить недостаток, из-за которого папа и мама всегда смотрели мимо нее, всегда разглядывали что-то в другом углу комнаты, что-то за окном. А потом Эви перестала смотреть на себя в зеркалах, отворачивалась от своего отражения в окнах, мимо которых проходила, и даже в лезвии ножа.
Она села у кухонного стола, стащила галоши, с которых капала вода, потом тщательно вытерла половой тряпкой натекшую на линолеум грязную лужицу. Мама подошла к столу с тарелкой каши и ломтями хлеба, так и не вынутыми из формы для выпечки. И придвинула к Эви банку с сиропом.
Эви кое-как открыла крышку и намазала ломти тоненьким слоем сиропа, потом начала откусывать — нервно, по крошке, будто человек, которому нехорошо, и он боится, что от еды его вывернет наизнанку. Она вынуждала себя дышать, вслушиваясь в напряженный голос мамы, поющей «Иисус — весь мир мой».
Эви кончила есть, она беззвучно положила вилку на тарелку, теперь пустую, и сидела, изо всех сил сдвинув колени и ступни, вжимая локти в бока. И чувствовала себя очень большой, очень заметной.