Пригоршня прозы: Современный американский рассказ (Биссон, Басс) - страница 83

Вот она — моя минута! Я сделала что-то такое ужасное, что даже моему отцу не удастся сохранить это в тайне. И пошла я на такое из-за его тайн.


Мы только-только вернулись из церкви — это был мой день рождения, мне исполнилось девять, и, когда отец позвал меня вниз, к себе в кабинет, на мне все еще было платье, которое мама сшила для этого дня, — розовое в горошек с белым атласным кушаком. Дэвид выскочил из своей комнаты узнать, что я натворила на этот раз (он любит заранее подготовиться для выступления в суде), но я ответила, что ему не надо беспокоиться, что в дни перед моим днем рождения я никаких преступлений не совершала. Когда я была на нижней ступеньке лестницы, из кабинета вышла мама, и я поняла, что мне и правда беспокоиться нечего: когда дело шло о дисциплине, мама и отец никогда не действовали по отдельности. У самой двери я вдруг сообразила: отец скажет, что я теперь большая, и, посещая церкви в других городах, он будет иногда брать меня с собой — Дэвид уже побывал в Атланте, и в Новом Орлеане, и в десятке техасских городков. Наконец-то пришла и моя очередь.

Отец стоял у окна. На скрип моих кожаных туфель по паркету он оглянулся и сделал мне знак сесть на диван. Потом откашлялся, точно перед проповедью, — этот кашель я слышала сотни раз и поняла, что он заранее подготовил то, что сейчас скажет.

Все мысли о том, как в номере атлантского отеля я буду заказывать гамбургеры, вылетели у меня из головы: заранее подготовленные фразы означали, что речь пойдет о вопросах жизни, смерти и спасения души. Как мне захотелось, чтобы мама и Дэвид были рядом! А отец сказал:

— Это очень тяжело для твоей матери. Она хотела остаться тут, но так расстроилась, что мы решили, мне будет лучше поговорить с тобой одному.

Это уже была неизвестная мне территория, и я выпрямилась, готовясь слушать, как в церкви.

Отец, продолжая говорить, взял мою руку, и секунду спустя я ощутила нажим вдавливающегося в кожу его бэйлоровского кольца[14] как напоминание о моей прежней жизни, той, в которой я проснулась утром, девятилетней, надела новое платье, подарок ко дню рождения, чтобы пойти в церковь, а потом вернулась домой.

Отец говорил, говорил, говорил, а я перестала слушать. Я выросла под пение о силе крови и сама об этом пела. Мне не требовалось длинных объяснений того, что значит быть удочеренной. Это значило, что я не дочь моего отца. И это значило, что я тайна даже для самой себя.


За три года с того разговора в кабинете отца я, конечно, сообразила, что я и не дочь моей матери. И, понятно, не поверила вранью, будто она несет ответственность за мое рождение. Но виню я отца. Мне не разрешено упоминать о моем удочерении никому. («Это только причинит боль твоей матери, — говорит отец. — Ты же не хочешь сделать больно своей матери?») Хотя женщины, прилежащие к нашей церкви, дружно считают меня Девочкой, Которая Не Признает Правил, Хоть Ей Кол на Голове Теши, этот запрет я соблюдаю. Мне больно в животе при одной мысли, что я кому-нибудь проговорюсь. Но больно и когда думаю, что где-то у меня есть другие мама и отец. Когда от этой боли плакать хочется, я пытаюсь объяснить про нее родителям, но мама меняется в лице прежде, чем я хоть слово скажу, а отец выходит из комнаты следом за ней. «Ты наше дитя, — говорит он, возвращаясь. — Мы тебя любим, и ты наша». Я не мешаю ему обнять меня, а сама думаю, что прежде не слышала, чтобы мой отец лгал. Я не его дитя, как Дэвид и как раньше считала себя. Попозже я вспоминаю эту ложь и думаю, что соблюдение тайны нужно моему отцу, что ему стыдно объявить всему миру, что я не его дитя, так как он меня стыдится. Мне вспоминается «форд», который отец купил в Далласе три года назад: в машине то и дело поломки, но он не захотел ее вернуть И я думаю об этом, когда сижу на своей койке, включив карманный фонарик, и пишу свидетельство о силе Божьей любви.