Сама не зная как, я вскакиваю и почти бегу от скамей хора к кафедре. Я поднимаюсь на нее первая, раньше и моего отца, и Тома. И даже прежде чем преподобный Стюарт успевает назвать мое имя, я начинаю свое личное свидетельство.
Начала я с признания в том, что я делала все три прошедшие недели. Говорю, как меня душила ненависть, не позволяла оценить любовь моих чудесных родителей и Иисуса. Я говорю о том, как забирала деньги своих солагерников, которые в искреннем желании почтить Господа запутывались в паутине моей греховности.
Бобби Данн плачет. Слева от него я вижу мистера Толлиферро, и что-то в его сосредоточенном, неулыбающемся лице снимает с меня напряжение — я победила. Все на моей стороне. Я слышу, как Анджела рыдает в сборник духовных песнопений, и в доказательство того, что я победила, говорю о том, что я поняла, каким благословением было родиться почти под пологом целительной Любви Божьей. Ведь мне могло выпасть родиться буддисткой, говорю я, и дружный вздох всего шатра ласкает мне слух, и я уже не сомневаюсь, что теперь мне можно говорить все, что я захочу.
На секунду я теряю контроль над собой и начинаю цитировать вместо Писания светские стихи. Несколько тревожных секунд в голову лезут только строки «Остановившись в лесу в снежный вечер» Роберта Фроста, но я умудряюсь привязать их к выбору, стоящему перед каждым христианином. Недоумение на лицах исчезает, слышатся выкрики «аминь!». Тогда я испрашиваю прощения — у них и у Господа — и, глядя на ряды людей в зелено-белом шатре, понимаю, что победа осталась за мной. Я достигла вершины. Я создала лучшее личное свидетельство, с каким кто-либо когда-либо выступал.
Я больше чувствую, чем вижу, что рядом со мной теперь стоит отец, но не умолкаю, а — как я слышала это в церкви от него — прошу хор спеть гимн приглашения и пою вместе с ними: «Ласково, нежно Иисус призывает, призывает тебя и меня. Придите домой, придите домой. Вы, что устали, придите домой».
Мой отец так и не смог прочесть проповеди.
Пока еще звучит гимн, Бобби Данн встает со скамьи и поднимается на возвышение, за ним подходят остальные. Они обнимают меня, говорят, что понимают, говорят, что прощают меня. Потом каждый подходит к моему отцу, и я слышу, как он благодарит их за участие, говорит, что да, он знает, они будут молиться за нашу семью.
К десяти часам вечера последние верующие покинули шатер, и мы с отцом одни на возвышении. Он глядит на меня и молчит. И такого выражения на его лице я никогда прежде не видела.
— Папочка!
Я сама удивляюсь. «Папочка», детское словечко, которое я ни разу не произносила с того дня рождения, когда мне исполнилось девять. Отец поднимает левую руку и сильно бьет меня по правой щеке. Подхватывает, когда я чуть не падаю, и мы садимся рядом на ступеньках, ведущих к аналою. Он достает носовой платок, чтобы вытереть кровь у меня под глазом, где его бэйлоровское кольцо оцарапало мне кожу. Я слышу звуки, каких прежде не слышала, и понимаю, что мой отец плачет. Я тоже плачу, и сквозь слезы, смешивающиеся с кровью, почти не вижу его. Но все равно, я тянусь к нему, и только чуть-чуть удивляюсь, что он и правда туг.