– Я не лгал, – возражает Тэйт, и я понимаю, что он прав, но все равно это кажется каким-то подвохом. – Я хотел понять, согласишься ли ты пойти со мной на свидание, не зная, кто я, – добавляет он.
– Так это была проверка?
– Нет – не проверка. – Он качает головой, скользя по мне взглядом: по моим скулам, моим волосам, спадающим на шею, губам. – Ты мне была интересна.
– Напрасно. Во мне нет ничего интересного.
– А я так не думаю. Я хочу узнать тебя ближе.
Я не отвечаю. Не могу. Мне с трудом удается ровно дышать. Тэйт снова берет мою руку, подносит ладонь к губам, едва касаясь ее. Меня пробирает дрожь, когда я смотрю на это, на форму его рта. Я заставляю себя отвести взгляд, снова вглядываюсь в мерцающие далеко внизу огни города.
– Настоящая? – Вопрос звучит почти над самым ухом.
– Что? – Мой голос дрожит.
Шероховатым кончиком пальца Тэйт прикасается к внутренней стороне моего левого запястья, проводит по контуру темно-синего треугольника, нарисованного на коже.
Я выдергиваю руку и тру треугольник пальцами.
– Просто чернила. Я всегда его рисую.
– Это что-то означает?
– Треугольник символизирует силу, – объясняю я. – Он способен выдержать давление со всех сторон. – Я поворачиваю запястье так, чтобы рисунка не было видно. – Наверное, мама мне это говорила, но точно не помню.
– Тебе нужно быть сильной?
– Нам всем нужно… в какие-то моменты, – отвечаю я. Как, например, сейчас. Я должна помнить данное себе обещание. Мое будущее уже намечено; у меня есть план. И в нем нет места ни Тэйту, ни сотне бабочек, порхающих в животе.
Он делает долгий выдох.
– Ты еще что-нибудь рисуешь?
– Иногда. – Все время. Мне всегда нравилось рисовать карандашами и красками – в детстве я думала, что стану художницей, когда вырасту. Но потом поняла, что труд большинства художников не оплачивается. Даже Ван Гог и Моне не были признаны в свое время. Поэтому у меня появился более практичный план. Отличные оценки, стажировка, Стэнфорд, медицинский факультет, ординатура, потом работа. Но я не скажу Тэйту обо всем этом.
– Хотел бы я тоже иметь художественный вкус. – Откидываясь назад и опираясь на локти, он поднимает лицо к небу.
– Ты пишешь музыку, – говорю я. – Это намного больше впечатляет, чем умение рисовать каракули.
Его пальцы так близко от моих, и мой взгляд сам по себе скользит по его руке, по напряженным мускулам ближе к плечу, по изгибу его шеи, нежному участку кожи за ухом.
– Не знаю, можно ли это вообще называть музыкой. Все это просто фокусы в студии, – с горькой усмешкой говорит Тэйт. Он смотрит в небо, наводненное светящимися точками, звезды кажутся отсюда намного ярче, их свет не притупляют яркие неоновые вывески и фонари. – Раньше я болел музыкой, она была только моей… но теперь все иначе. Она лишена чего-либо подлинного.