— Сергей Сергеевич, — сказал я, — ведь это пустые слова, извините. Конечно, благородно... Не очень хотя и ново. По-моему, уж тысячелетия люди призывают друг друга к самоусовершенствованию. Я с удовольствием, пожалуйста. Только время где найти? Газету, бывает, не успеваешь прочитать. Когда тут самокопанием заниматься? В идеале это замечательно. А в жизни? У вас профессия такая, возвышенная, вы, артисты, воздушные замки строите, а мы... Нам план гони. Начнешь себя познавать да чистить — завод потонет в грязи. Или попрут с треском, что вернее...
— Точно! — сказал Ступаков. — От этого самоанализа до нытья недалеко, до рефлексии. Нет уж, простите, не до морали, когда речь идет о плане. Слава аллаху, что вы это со сцены не проповедуете.
— Почему же нет? Пытаюсь.
— Ну, вы донкихот тогда.
— Нет. Но вообще-то побольше бы донкихотов.
— Увольте! Я, например, себя не хочу под донкихота чистить.
— И не надо. Если уж чистить...
— Под кого же, интересно? — спросил Ступаков.
— Маяковского читайте: «Я себя под Лениным чищу»...
— Ну вот, договорились, — сказал Ступаков. — Ленин — это Ленин. Реалистом надо быть. Человек до Луны еще не добрался, а вы — прямо к солнцу.
— Разве у человека Луна — цель? Инженер, что вы говорите?.. Между прочим, если уж речь зашла о Ленине — вот человек, который был не чужд самовоспитания.
— Да-а? — спросил Ступаков, и лицо его одеревенело, чужим стало, будто он заглянул в замочную скважину и увидел там нечто предосудительное. — Интересно, — Сказал он другим, холодным каким-то голосом. — Вы хотите сказать, что у Ленина были недостатки? Я так вас понял?
Сергей Сергеевич помолчал, смотря на него, прищурился и ответил:
— Вы меня правильно поняли... И я вас понял. Ленин, простите, не сверхчеловек. Таковых нет в природе. Он человек. И, к сожалению, смертен, как вы, как я. Но Ленин, в отличие от нас, вобрал в себя все лучшее, что есть в человеке.
Ступаков хотел что-то сказать, но я прервал его:
— Хватит! Прибереги свое серое вещество для жены. Ты уж слишком его сегодня израсходовал...
— Ну, знаешь! — Ступаков встал, выпятил грудь.
— Иди ты со своей философией! — сказал я.
Ступаков стоял, выпятив грудь: как же, надо показать перед чужим человеком, что у него тоже есть гордость, что и он с самолюбием.
— Извинись!
— Ошалел! — сказал я. Виданное ли дело — извиняться! Я на него не так орал — сносил, а тут «извинись». — Ну, черт с тобой, прости. На колени встать?
Ого, он в самом деле разозлился: губы побелели. Сел, а пальцы дрожат. Он сел, и наступила тишина. Противная какая-то тишина. И мне неловко стало, будто в самом деле совершил я что-то предосудительное.