И, взяв Митю за руку, выбежал из дверей. Полицейские послушно топали сзади.
Когда подъехали к Драгомиловской заставе, где горели фонари и блестели штыки гарнизонных солдат, Данила сказал стражникам, сидевшим бок о бок на облучке:
— Друзья мои, я не желаю вам зла, но если вы вздумаете кликнуть своих товарищей, я поступлю с вами, как с вашим начальником, и даже суровей.
— Мы ничего, ваше благородие, — ответили те, — мы смирненько.
За Кунцовым от теплой шубы и быстрой, укатистой езды Митридата заклонило в сон. Перед затуманившимся взором уже поплыли смутные химеры, но Данила вдруг толкнул спутника.
— Я вновь провинился перед тобой! — застонал он. — О, проклятый себялюбец! Я думал только о себе и своих терзаньях, про тебя же забыл! Я не дал тебе с нею попрощаться! Можешь ли ты простить меня? Конечно, не можешь! Эй, стойте! Мы поворачиваем назад!
Насилу Митя его укротил.
Потом Митридата растолкали в белом поле, под черным небом, невесть где. Показалось, минутку всего и дремал, а Данила говорит:
— Снегири проехали. Дальше без тебя никак. Говори, туземный житель, куда поворачивать.
А это уже, оказывается, Крестовая развилка, где одна дорога на Звенигород, а другая на Троицу, откуда до Утешительного всего полторы версты. Считай, почти дома. Ничего себе минутка — часа два проспал.
Брови у Фондорина были в белых иголках, а от лошадей валил пар. Но тройка и вправду была добрая, непохоже, чтоб сильно пристала.
— Вон туда, — показал Митридат. Неужели он сейчас окажется дома? И конец всем страхам, испытаниям, напастям! Сна сразу ни в одном глазу. Митя привстал на коленки и стал упрашивать солдата, что правил:
— Ах, пожалуйста, пожалуйста, быстрей!
И лошади застучали копытами быстро быстро, но еще быстрей колотилось Митино сердце.
Сколько сейчас — часов десять, одиннадцать?
В Утешительном, конечно, давно спят. Ничего, пробудятся. Что шуму-то будет, криков, кутерьмы! Маменька навряд ли выйдет — у ней на лице и глазах положены ночные компрессы для свежести. А нянька Малаша вскочит беспременно, и прочие слуги, и Эмбрион сонную рожу высунет. Но больше всех, конечно, обрадуется папенька. Истомился, наверное, вдали от петербуржского сияния, истосковался. Выбежит в халате, с бумажными папильотками на волосах, будет воздевать руки, плакать и смеяться, сыпать вопросами. Ах, как всё это чудесно!
От радостных мыслей Митя слушал Фондорина вполуха, а тот всё говорил, говорил: опять каялся в своих винах, уверял, что теперь страшиться нечего.
— Ни о чем не тревожься, дружок. Ради твоего спасения Павлина Аникитишна уплатит цену, дражайшую из всех, какие только может уплатить достойная женщина… Голос Данилы дрогнул, сбился на неразборчивое бормотание: