— Нельзя контролировать свободу печати, пока у нас демократия. Черт побери, ведь, это та же цензура! А если читатели против того, что мы им предлагаем, какого черта они покупают нашу газету? Нас с тобой ведь совсем не интересует, хорошо ли позавтракал осужденный перед казнью!
— Ужасно, Леонард, ужасно. Это доказывает мою правоту. Мы должны вос… учить массы.
— И вылететь в трубу? Брось молоть чушь. В наши дни людям нужна ежедневная доза опиума, иначе в этом проклятом мире — который так или иначе разлетится вдребезги — будет слишком уж трудно жить. Мы и есть настоящие человеколюбцы, а не эти никчемные просветители, вроде твоего приятеля Пейджа.
— Ладно, Леонард. Чего тут обижаться? Я ведь только рад, что оказался на стороне деловых людей. Ты меня знаешь. Я умею чувствовать… глубоко. Ну, ты понимаешь. Я глубоко чувствую… люблю свою жену… я человек семейный. От твоей работы у меня бы сердце разорвалось.
— А, иди ты! — сказал Най. — В такой игре сердце иметь вообще не положено. Меня этому давно научили. Когда я еще был молодым репортером, зеленым и наивным — если этому можно поверить, — и работал у Мигхилла, мне поручили писать о профессионале парашютисте, молодом австрийце Руди Шерманне, человеке-орле, как его прозвали. Мигхилл финансировал его аттракцион, Шерманн гастролировал по деревенским ярмаркам, а я ездил вместе с ним. Он был такой простой парень, белокурый, ясноглазый… жена у него была очень милая, и ребенок… смел он был, как черт, — трюки проделывал один опаснее другого. Я к нему привязался — в те дни я еще умел привязываться к людям — и снимал его, и писал о нем, так что сделал ему неплохую рекламу. Я знал, какое это рискованное дело, и все уговаривал его бросить, пока он еще цел. И жена его тоже уговаривала. А он только улыбался и качал головой. Он все хотел заработать достаточно, чтобы купить ферму где-нибудь в Тироле, уток, кур и корову, совсем простой был парень. Ну, и в один прекрасный день это случилось. Руди прыгнул с высоты в десять тысяч футов, пустил дымовую ракету, деревенские олухи внизу на поле заахали и заохали, а он стал планировать. Но что-то вышло не так. И он камнем полетел вниз. Дернул за кольцо, а парашют не раскрылся. Я видел, как он тянул перепутанные стропы. Ничего не получилось. А до земли оставалось полторы тысячи футов. Он дернул за кольцо запасного парашюта, отчаянно дернул, но и второй запутался. Вернее, раскрылся, но недостаточно. Руди ударился оземь всего в тридцати футах от меня — с жутким таким, глухим стуком. Когда я его приподнял, он был еще жив — но и только. Никогда не забуду, как он на меня посмотрел. Умер он через несколько секунд на моих руках. В те дни я еще умел что-то чувствовать. Смешно, конечно, сейчас вспоминать об эхом, но, поверишь, я плакал, как ребенок. Не помню, как я добрался до телефона. Звоню своему редактору, а меня всего трясет. И знаешь, что сказал этот сукин сын? «Чудесно, — сказал он, — займем под него всю первую полосу. Даю вам столько строк, сколько сможете написать, и помните — побольше фотографий. Непременно снимите труп поэффектнее». — Най поглядел на Смита и медленно допил стакан. — Вот тогда-то я и потерял свою журналистскую невинность. Куда провалился этот официант? Выпьем еще, а потом будем есть.