Под портиком храма, вверху террасы, беседовали три человека, смотря на кишащую на площади толпу.
Один, в розовой тунике и голубом паллиуме, в миртовом венке на блестящих от масла белокурых волосах, оживленно жестикулировал, обращаясь к своему соседу, худощавому человеку в черном плаще, с бритой головой и изможденным лицом. Третий держался в стороне, на краю террасы, небрежно прислонившись плечом к угловой колонне перистиля. Лицо юного военного трибуна с гордым изяществом выделялось на красном фоне массивного столба. Он был одет в широкую белую тогу с широкой пурпуровой каймой, и на черных волосах его лежал легкий бронзовый венок из дубовых бронзовых листьев. В толпе угодливых сенаторов, скучающих священнослужителей и циничных магистратов его лицо одно отражало душу римлянина. Широкий и упрямый лоб, глубоко сидящие, пристальные глаза под нахмуренными бровями, энергичный рот и выдающийся подбородок напоминали лицо Брута. Но тонкий, резко очерченный профиль, властный нос и сжатые губы делали его похожим на молодого тридцатилетнего Тиберия. Что таилось в этих жгучих глазах, смотрящих из-под упорного, как таран, лба: любовь к свободе или стремление к тирании? Ни один из его друзей не мог бы ответить на этот вопрос, и сам он, пожалуй, еще меньше других.
— Ну, что же, Омбриций Руф, знаменитый наш трибун, вот ты вернулся с Востока, покрытый славой, увенчанный Титом, и находишься под особым покровительством Веспасиана, — скажи, о чем ты думаешь? Получив наследство после твоего дяди, старого ветерана, ты сделался одним из наших. Так что же доблестнейший из римских всадников думает о нашем городе, жемчужине Кампании?
— Ты смеешься надо мной, Симмий, — с горечью ответил Омбриций. — Ни моя доблесть, ни моя слава не могут возбуждать зависти. Я получил венок, это правда, но нахожусь в немилости, а наследство моего дяди — жалкая хижина в пустом поле, не стоящая простой таверны на Субурре. Что же касается до вашего города, то он показался мне совсем небольшим.
— Каковы же твои непомерные желания?
— Не знаю, но честолюбие мое слишком велико, чтобы удовольствоваться столь малым. Да, я стремился к славе. Она изменила мне и стала мне противна. Неужели же я проведу всю жизнь, смотря на недостижимый Капитолий?
— Попробуй предаться удовольствиям.
— Я был бы рад. Но нужно, чтобы это удовольствие было достаточно ярким и сильным, чтобы влить в мою душу забвение. Где найду я нектар, которому удастся погасить огонь, пожирающий мой мозг?
— Взгляни на этот город, распростертый у твоих ног, — сказал толстый и словоохотливый грек с жестом оратора, говорящего с высоты трибуны. — Взгляни на Помпею с ее дворцами, банями и театрами. По сравнению с нею, Рим не более, как старая матрона, сморщившаяся от пороков, а Афины — уличная куртизанка. Помпея же — греческая гетера, играющая на кифаре и поющая, как Музы, и танцующая, как Грация. Ей знакомы наслаждения, науки и искусства. Она предлагает тебе, как в корзинке, своих мимов, музыкантов и своих женщин. Ветви, цветы и плоды — все будет принадлежать тебе, если ты захочешь. Смотри и выбирай!