Больше, чем что-либо на свете (Инош) - страница 22

– Ладно, это твоя работа. Продолжай.

Улыбка Рамут уже была готова угаснуть, а хохот умереть под рёбрами, так и не родившись, но Северга, направляясь по дорожке к дому, обернулась через плечо и подмигнула. С неулыбчивым ртом и каменно-суровым лицом, но подмигнула! Она скрылась в доме, а Рамут, обессиленная, но счастливая, рухнула и растянулась поперёк дорожки. Сегодня был великий день. И последний день отпуска матушки.

Рано утром юная навья проснулась от тоскливой пустоты в груди. За окном темнело морозное звёздное небо с воронкой, бесприютно простираясь над матушкиной дорогой в неизвестность. Острыми когтями в сердце впилась боль: переступив порог дома, она могла уже никогда не вернуться – как отец. Охваченная всеобъемлющим отчаянием, Рамут выскочила на лестницу в ночной рубашке и босиком.

Северга, уже с мешком за плечом, вложила тётушке Бенеде в руку увесистый, туго набитый кошелёк. Костоправка нахмурилась.

– Это ещё зачем?

– На девочку, – ответила Северга. – Ты ведь за свой счёт её кормишь-поишь.

– Она как-никак родня мне – племяша Гырдана дочурка, – отрезала Бенеда, возвращая кошелёк. – Не объела она меня, не опила. Так что оставь свои кровавые деньги себе.

На скулах Северги заходили суровые желваки, в глазах замерцал зимний блеск. Задели её, наверно, тётушкины слова, но в ответ она ничего не сказала. Дуннгар, стоявший тут же, осмелился супругу поправить:

– Не кровавые, матушка, а кровные. Разница есть.

На правах старшего мужа он иногда перечил жене, вставляя своё мнение; младшие за это получили бы, самое меньшее, подзатыльник, а Дуннгару сходило с рук и не такое. К нему знахарка прислушивалась, звала его «отец» и относилась дружески. Сейчас она ему лишь бросила мрачно и досадливо:

– Цыц. – И, заметив на лестнице Рамут, вздохнула: – Ты уж не обижайся на матушку, родная... Не хотела она тебя будить. Прощаться – дело тягостное.

– Не надо оправданий, тёть Беня, – сказала Северга, вскидывая и поворачивая голову в сторону девочки.

В комнатах было тепло, но на лестнице всегда почему-то гуляли сквозняки. Рамут трясло – то ли от зябкого веяния в спину, то ли от выдирающей нутро когтями тоски. Могучими лапами драмаука стискивало грудь эхо слов: «...тем меньше будет боли, когда вам принесут весть о том, что я убита...» «Убита» тупым ножом втыкалось под сердце.

– Ну, что ж вы обе столбами-то встали, а?! – воскликнула Бенеда. Не утерпев, она схватила Рамут, поднесла к Северге и всунула ей на руки. – На! Пока не поцелуешь её, не отпущу! Даже не надейся.

Матушка не спешила выполнять её пожелание-приказ, просто смотрела на Рамут – как всегда, неулыбчиво и испытующе. Прижатая к её груди, девочка до душевной крови, до нервного изнеможения насаживала себя на стальной штырь взгляда. Она отбрасывала все свои «боюсь» и «не могу выносить», ведь это мог быть последний раз, когда она видела эти глаза – страшные, но родные. Так уж выходило, что других у неё не было. Дрожь усиливалась, тряслись теперь даже губы, и ими Рамут неловко ткнулась в прохладную щёку матушки.