Вечером следующего дня Полина все равно направилась в запретный теперь кабинет. Работали все больше допоздна: вечно сжатые сроки, вечная спешка, погоня за достижениями. Полина зашла и плотно закрыла за собой тяжелую высокую дверь: чувствовала, что удерживаемую целый день шаткую плотину самообладания сейчас прорвет, слезы хлынут. Она села на стул, тот самый, на который ее усадил Шефлер в день их знакомства, и даже не заплакала, а тонко, тихо и безнадежно завыла. И, как в первый день, Шефлер все бросил и засуетился вокруг нее – воды? чаю? что я для вас могу сделать, скажите? «Я не хочу, не хочу, не надо», – икая, выговаривала Полина с таким подвизгиванием, будто ее волокли на расстрел. «Что случилось, скажите же». «Я не хочу, не хочу, я же терпеть его не могу». «Кого?» Полина не ответила. Зато сказала, кого любит. Так и сказала. Глядя прямо в расширенные темно-серые глаза.
Почти три месяца почти каждый день рядом. Оба молодые, симпатичные, да еще сродного духа, одной породы. Все, чему было суждено за это время созреть, давно дозрело. Шефлер приник лицом к ее ладоням, а затем медленно развел ее руки в стороны. Широко, словно собирался учить летать.
Вышла Полина из мастерской гораздо позже обычного. Сегодня Митя должен был встретить ее, но его почему-то нигде не было. И ей было глубоко плевать. Волосы так и остались рассыпанными по плечам, новое, совершенно незнакомое тело, и вообще все вокруг так, как будто она, подобно страннику со старинной гравюры, пробила купол небесного свода и вышла в некое неизведанное бескрайнее пространство с другими, немыслимыми физическими законами. И что-то она теперь такое излучала – отец, против обыкновения, не наорал на нее за позднее возвращение, и вообще родители показались непривычно тихими, какими-то маленькими, совсем над ней не властными. Просто людьми. Равными.
Утром все было как всегда. В мастерской Полина собиралась первым делом пойти к Шефлеру – у него вчера был такой трогательно виноватый вид, когда они прощались, и ей очень хотелось сказать ему, насколько сильно она сама хотела, чтобы все случилось, и поцеловать, пока никто не видит. Дверь нараспашку – и пустота. Ни Шефлера, ни его чертежей. Длинная, длинная игла страха. И прямо с порога осиротевшей комнаты Полину позвали в отцов кабинет.
«Да ты шалава!!! – орал отец так, что в ужасе дрожали за его спиной огромные стекла. – Да я тебя из дому вышибу!!! Знать тебя не хочу!!! Мерзавка, потаскуха, шлюха, шалава!!!» То самое, такое страшное, слово. А потом – впервые в жизни – отец ее ударил. Длинной чертежной железной линейкой, гибкой и острой, как сабля. По голове, по рукам, ссадины вскипали сразу. Волосы снова рассыпались. Отец с размаху отшвырнул линейку в дальний угол, вытер платком бритую голову, лоб, глаза. «Уйди вон, паскуда». Полина, совершено не чуя себя, не вышла даже – выплыла, как что-то невещественное, за дверь и увидела в конце коридора Митю. И еще таких же, как он. В васильковых фуражках. С совершенно мертвым спокойствием Полина, не торопясь, пошла к лестнице в противоположной стороне коридора. И так и шла, мимо знакомых строек, ни на кого не оглядываясь, до самой железной дороги. Неизведанное, с иными законами, чужое и страшное бескрайнее пространство расстилалось перед ней сумасшедшими далями, но вот купол неба, оставленный позади, пусть и пробитый, но все равно надежный, родной, теперь с грохотом рухнул. Остались лишь бесконечность и неизвестность. Возвращаться не было смысла, возвращаться было некуда.