Пора, пора вернуться к Афиногену, который лежит на узком операционном столе со вспоротым животом. Операцию делает недовольный, насупленный Иван Петрович Горемыкин. Телефонный звонок раздался в восьмом часу, когда он доставал из холодильника запотевшую бутылку светлого жигулевского пива. Дежурный хирург, недавняя выпускница мединститута им. Сеченова, растерялась и не смогла поставить диагноз.
Рассерженный Горемыкин в сердцах спросил по телефону:
– А что же, Галочка, этот ваш больной не может потерпеть до утра? Куда он так спешит?
Галочка по–старушечьи затарахтела в трубку.
– Я боюсь, Иван Петрович. Он очень корчится.
– Говорите разумно, если можете. Он что, от смеха корчится?
– Кишечник не прощупывается, живот твердый, как камень. Видимо, спазм… Или перитонит.
– У вас, Галочка, в голове спазм, – доверительно сообщил Иван Петрович и бросил трубку.
Дан ткнулся ему носом в ладонь.
– Вот так, пес, – наставительно заметил Иван Петрович. – Примечай как измываются над твоим хозяином. Между прочим зарплата у нас с бесценной Галочкой почти одинаковая.
Он сходил на кухню и налил собаке в миску кислых щей. Дан залакал с шумом, сопеньем и присвис– тыванием, чем пробудил в хозяине встречный аппетит.
– А вот мне и поесть толком некогда, – Горемыкин заворачивал бутерброды в этиленовый пакет.
Не могу же я, как ты, жрать на ходу. Еда – дело серьезное. Да перестань, наконец, чавкать, как свинья!
Дан повилял хвостом и залакал еще поспешнее, кося на хозяина красноватые белки.
В больнице его встретила Галина Михайловна и провела в ординаторскую, где на кушетке, скорчившись, мучился Афиноген Данилов.
Горемыкин, не здороваясь, знаком показал ему, что надо лечь на спину.
– Лежать не могу, – улыбаясь, сказал Афиноген, – потому что больно.
С этими словами он послушно вытянулся на спине.
– А почему вы без халата, доктор? – спросил Афиноген. – В стирке, что ли, халат?
Иван Петрович нехотя взглянул в лицо больного. Он привык к страху, растерянности, панике на лицах страдающих и ждущих помощи людей. Самые мужественные из его пациентов в горькие минуты непонятной, внезапно подступившей боли часто теряли себя, роптали и начинали произносить несуразные, умоляющие слова. Человек со стороны – не врач – не всегда мог заметить эту паническую перемену. Многие больные сохраняли внешнее достоинство и приличие. Горемыкин умел безошибочно различать под маской равнодушия и напускной бравады обессиливающее смятение перед надвигающейся бедой. Боль и страх смерти рано или поздно выворачивали человека наизнанку, срывали покровы годами приобретенных манер и привычек, выдавливали из глаз животное выражение: ничего не существует, доктор, кроме моей боли! Это всегда раздражало Горемыкина, хотя он и научился находить необходимые слова утешения. В юности он зачитывался романами Конрада, Джека Лондона, Грина, преклонялся перед сильными и гордыми характерами эллинского склада, а в жизни слишком часто довелось ему наблюдать слабость и унизительную покорность судьбе. Горемыкин не осуждал своих больных, потому что сам остерегался болезней и не мог предугадать, как поведет себя в роковых обстоятельствах. Он лучше других понимал, что болезнь и смерть неизбежны, и в конце концов всеми силами своей неробкой души возненавидел именно эту чудовищную неизбежность ухода. Он сражался с ней в открытом бою ежедневно, умело от*