– Тебе не страшно возвращаться домой в одиночестве? Быть может, мне проводить тебя?
Она рассмеялась.
– Опаснее меня в Венеции нет никого!
После того как дверь с грохотом захлопнулась за нею, он прошептал вибрирующей древесине:
– Нет, нет, нет.
Бруно втянул носом запах ее слюны на руке, там, где она вонзила в него зубы, запечатлев болезненный поцелуй во время жаркой любовной схватки. Он откинулся на спину, наслаждаясь каждым мгновением воспоминаний: вот она в истоме закрывает глаза, а вот ее кожа лоснится теплым золотистым сиянием в тени полуденного солнца. Она выказала ему такую страсть, что он уверился – она любит его.
* * *
Итак, Бруно превратился в бесчестного человека. Сосия заставила его жить в тени, в опасении быть увиденным. Он стал созданием, не ведающим удовлетворения, поскольку все его удовольствия сосредоточились в ней, вследствие чего стали запутанными и ложными. Он полностью положился на мнение Сосии о себе, превратившись в тень себя прежнего.
Он полюбил одиночество, поскольку теперь ему недоставало уверенности, дабы предложить свое общество друзьям и коллегам. Он изменился, впадая то в меланхолию, то в восторженный экстаз, что вызывало недоумение окружающих. Полупрозрачная бледность у него на лице обрела трупный оттенок, как у висельника. Друзья пытались мягко и ненавязчиво расспросить его о том, что с ним происходит, давая возможность выговориться. Заливаясь румянцем, он лишь отмахивался от помощи и переводил разговор на другое. Он не мог заставить себя довериться кому-либо, даже своему старинному другу Морто, а в особенности – утонченному и требовательному Фелису Феличиано.
Теперь, когда он носил в себе нечистую тайну, Бруно страдал от ощущения того, что стал изгоем в повседневной жизни, оборвал нити знакомств и мимолетных связей, хотя бы с тем же продавцом корма для птиц. Утомленный и измученный мыслями о Сосии, он более не мог улыбаться им.
Но, странное дело, он вдруг обнаружил, что стал мягкосердечным и уязвимым. Теперь, перестав дарить любовь в мелочах, он лишился защитной оболочки, которая некогда не давала ему расплакаться при виде скорбящей молодой вдовы или хромого нищего. Он стал обращать внимание на всепоглощающую печаль стареющей прислуги и пустые глаза вдовых бабушек, глядящих вниз из мансардных окошек четвертого этажа. Глаза его помимо воли устремлялись на черноту окон, глубокую и вечную, как провалы глазниц в черепе.
Все переживания ощущались в его изношенном и истончившемся сердце с такой остротой и столь болезненно, что иногда он жалел о том, что вообще пришел в