Обстановка в доме накалялась. Тетя раздаривала доллары — на память и как талисманы, говорила она; каждому из родственников она вручала по десятидолларовой бумажке, но однажды, когда моя мать к замолвила словечко за одну родственницу, бедную бездетную вдову, которая жила милостыней, тетя ни гроша не дала, а потом, говоря об этой бедной женщине, заявила, что родственники только и думают, как бы ее повытрясти, что им не она нужна, а ее доллары, что все они обиралы. Моя мать сказала, что это неправда, тетя стояла на своем, и тон у нее был такой, как будто она хотела сказать, что мы тоже обиралы. А ведь когда она предлагала моему отцу деньги, если он тратил больше, чем получал от нее на расходы, он от них отказывался, и тетю это вроде бы даже оскорбляло.
С ней невозможно стало разговаривать. С каждым днем мы все больше убеждались, что единственный человек в доме был тете по душе — мой дядя, который превратился в доморощенного Сарояна, пел фальцетом панегирики Америке, добру и добрым чувствам американцев, таял, как мороженое, под теплыми лучами доброй и богатой Америки. Несколько лет назад, чтобы привить нам любовь к своей стране, американские солдаты привезли с собой одну книжку, она называлась «Человеческая комедия», и какое-то время Сароян был для меня как библия; теперь он начинал раздражать меня, мне казалось, что книжка эта — игра, похожая на игру с зубочистками и хлебными катышками, которой многие предаются после сытного обеда. Сароян представлялся мне человеком, наконец-то насытившимся и из благодарности воспевавшим Америку, аккомпанируя себе на зубочистках.
Мои загородные прогулки с сестрой продолжались. Днем она поднималась на чердак, где я часами рылся в старых книгах и газетах, сам не зная, что ищу, время от времени я извлекал из кучи какую-нибудь изъеденную молью книгу с обложкой в мраморных разводах и читал заглавие: «Марко Висконти» или «Блаженные Павлы»; в эти годы я прочел сотни книг, в том числе всего Винченцо Джоберти. Но когда приходила моя сестра, я переставал копаться в книгах и читать, она садилась на ящик и рассказывала мне об Америке, прихлебывала маленькими глотками из бутылки и рассказывала. Потом она привлекала меня к себе и смеялась, мне казалось, что мои руки делаются похожими на руки слепого, с каждым днем их движения становились все более осмысленными и медленными, в моих руках ее тело под легким платьем струилось, как музыка.
Тем временем тетя вынашивала свои планы. Она уже как-то говорила моей матери, что хотела бы, подыскав хорошую партию, выдать дочь замуж за кого-нибудь из местных, за хорошего парня, который согласился бы уехать в Америку, она бы открыла ему магазин, ей нужен был сицилиец, земляк. Потом она прониклась симпатией к моему дяде и сказала сестре, что не прочь увезти его в Америку, что такой благовоспитанный и милый молодой человек наверняка будет хорошим мужем для ее дочери. Моя мать, которая с удовольствием избавилась бы от деверя, но не желала зла племяннице, ответила, что идея ей нравится, однако нельзя забывать о разнице в возрасте и о том, что деверь ее никогда не работал, у него есть диплом бухгалтера, который пригодился ему раз в жизни — когда его назначили секретарем по административным делам в местной организации фашистской партии; правда, всем известна его честность, но его ничего не стоит обмануть, он совершенно не разбирается в счетах и в конторских книгах, и однажды кто-то из сотрудников ловко под него подкопался. Вот что сказала моя мать, но тетя заверила ее, что в Америке она сумеет привить моему дяде вкус к работе. Когда о тетином намерении сказали моему отцу, он подумал, что это шутка, и спросил: