Переводить мне приходилось много. Но скоро я набил руку и легко перевыполнял норму — один печатный лист за 4 рабочих дня. Больше всего переводил немецкие и английские, реже французские, голландские, чешские тексты. Главным образом на темы радиотехники. К концу зимы я уже читал и переводил без словарей. Оставалось время для иных, посторонних занятий, которые мы называли «тренировкой для повышения квалификации» в тех случаях, когда кто-нибудь из начальников заглядывал через плечо и видел необычные книги и записи.
Панин вечерами, сосредоточенно безмолвствуя у своего кульмана, размышлял о новых способах ковки либо подбирал слова для «языка предельной ясности». Однажды он сказал, что решил признать диалектику Гегеля, которую именовал «учением о противоречиях». По его рассказам, произошло это неожиданно для него самого и так же решительно, как в лагере, когда он внезапно признал Маяковского.
— Он по всем ухваткам был вроде нарядчика из блатных бытовиков. Этакий нарядила-горлохват… Но стихотворец могучий. Я это понял, услышав, как читал один артист. Могучие и вдохновенные стихи. Притворялся безбожником, богоборцем. Но слова-то у него из Священного писания; и слова, и страсти…
Солженицын постоянно читал словарь Даля, делал выписки в маленьких самодельных тетрадках либо на листках, которые потом сшивал. Он писал крохотными буквочками-икринками, сокращал слова, иные заменял математическими или стенографическими значками. Тогда он изучал стенографию по самоучителю. Читал он и книги по истории, философии, и «Войну и мир». Том из старого собрания сочинений Толстого был его собственностью, он его никому не давал. Когда я все же выпросил, то увидел текст и поля, испещренные пометками. Некоторые показались мне кощунственными. Он помечал: «неудачно», «неуклюже», «галлицизм», «излишние слова».
От укоров он отмахнулся.
— А ты не пугай меня авторитетами. Я так думаю. И это я писал для себя. Язык Толстого устарел.
И напомнил, что я же говорил ему о языке как о живом существе, непрерывно развивающемся, изменяющемся, говорил, что язык Пушкина был иным, чем у Державина, и мы не можем, не в силах — как бы ни хотели и ни старались — удерживать развитие, сохранять неизменным язык, созданный великими классиками.
Солженицын хранил в особом тайнике большой том, в котором были переплетены вместе несколько работ о древнем Востоке.
Нас обоих поражала необычная злободневность сурово печальных и добрых мыслей Лао Цзы.
Оружие — орудие несчастья, а не благородства. Благородный побеждает неохотно. Он не может радоваться тому, что убивает людей!