Утоли моя печали (Копелев) - страница 120

Надя старалась бодриться, улыбаться. Милое усталое лицо. Печальные глаза. Опущенные плечи. Вымученные улыбки.

Они рассказывали о девочках: какие отметки, что читают. Собираются в пионерлагерь. Отец в командировке. Передавали приветы от родственников, от друзей. Тот болен, эта вышла замуж.

— Кончайте. Уже лишних пять минут.

Обнимаю их. Вертухай ворчит, но не слишком ревностно:

— Сказано же было — нельзя. Нарушаете. Хотите, чтоб опять лишили свидания.

На обратном пути в воронке, жуя мамины коржики, я старался думать только о завтрашней работе…

* * *

Летом и осенью 1951 года зачастили оптимистические «параши».

Сулили амнистию либо к 50-летию партии — то есть к 1953 году, либо еще раньше, как только заключат мир с Германией и Японией. И уж во всяком случае к 75-летию Сталина в 1954 году. Но я уже не позволял себе ни мечтать, ни надеяться. Понимал, что буду сидеть «до звонка». А потом в лучшем случае останусь здесь же вольнонаемным, строго засекреченным, то есть по сути крепостным. Но зато буду жить дома с Надей, с дочками. Может быть, нам дадут жилье поближе к шарашке и побольше, чем наша 18-метровая комната — вшестером с моими родителями.

И конечно, буду ходить в театры, на концерты, в музеи… Когда получу отпуск, поеду в Ленинград, пройду по набережным Невы, Фонтанки, по залам Эрмитажа. Или в Киев, — выйду на Владимирскую горку… А в следующий отпуск поеду в Крым купаться в море, а может быть, наконец, и Кавказ увижу; раньше бывал только в Ессентуках и в Кисловодске, откуда в ясную погоду смотрел на сахарно-белые колпачки Эльбруса…

Такими были самые заветные, самые дерзновенные мечты.

Утешал я себя, читая стоиков, китайских и японских мудрецов. Тогда я ничего толком не знал об экзистенциализме. В журналах и газетах писали, что эта новейшая реакционная полуфашистская философия отрицает классовую борьбу, старается «подменять политику этикой», и Фадеев назвал экзистенциалиста Сартра «гиена с пишущей машинкой».

Но десять лет спустя, подобно Журдену, который внезапно узнал, что всю жизнь говорил прозой, я обнаружил, что в тюрьме стал «стихийным экзистенциалистом». Хотя тогда я хотел быть последовательным учеником Маркса, Энгельса, Ленина, Сталина. Даже его полуграмотные рассуждения об языковедении не поколебали моего доверия. Более того, я убедил себя, что, дилетантски повторяя некоторые азбучные истины лингвистики, грубо понося Марра, но утверждая бесклассовость-надклассовость языка, Сталин тем самым открывает новые пути для нового движения к творческому развитию марксизма-ленинизма. Его уже не будет стеснять упрощенно-социологизирующий классовый подход. И другим и себе я доказывал, что эти на первый взгляд случайные, примитивные, в иных частностях даже неправильные высказывания Сталина о языке позволяют по-новому, объективно исследовать историю нации и современные национальные проблемы, которые после войны оказались нежданно-негаданно такими сложными. И явно противоречат всем нашим былым классовым, диалектико-материалистическим представлениям.