Утоли моя печали (Копелев) - страница 15

«Любовь к родному пепелищу, любовь к отеческим гробам» наследуют не по рождению, а по воспитанию.

* * *

В Бутырках, незадолго до отъезда на шарашку, у меня было свидание с мамой и с Надей.

Мы стояли, разделенные железными сетками, между которыми расхаживали надзиратели.

Одновременно происходило пять-шесть свиданий… Гомон минутами оглушал. Надзиратели покрикивали:

— Давайте потише! Вам говорят, чтобы тихо… Нельзя галдеть…

Мама и Надя рассказали, что Военная коллегия Верховного суда по кассационной жалобе моего адвоката сократила мне срок до шести лет, значит, осталось еще три года с лишним. Но адвокат уверял, что через несколько месяцев можно будет обратиться к пленуму Верховного суда. А то, что Коллегия уже сократила срок, — хороший признак.

На шарашку я приехал, зная, что осужден на шесть лет, и надеясь освободиться раньше. Ведь я был уже один раз оправдан и так отчетливо помнил тот январский день, когда вышел из ворот Бутырок… Еще и года не прошло…

Когда мы с друзьями говорили о будущем, я исходил из того, что и в худшем случае все же выйду на свободу первым — к лету 1951 года; через два года — Солженицын и еще через полгода — Панин.

Митя возражал:

— Не надо тешиться мечтами, господа! Нас не отпустят. Если б еще в лагерях были. Оттуда, может быть, и вышли бы в большую зону — в ссылку. Но из шарашки — никогда. Ведь нас тут посвятили в тайны… За все здешние блага — за матрацы, простыни, за кисель — придется дорого платить. Хорошо, если тут же намотают новые сроки. А то ведь и налево пустить могут, как раньше чекисты шутили — в земельный отдел… Нет, господа, нечего нам высчитывать годы, мы осуждены пожизненно.

Однако я упорствовал, верил, что будут перемены к лучшему. Верил не только по врожденной склонности к оптимизму, но, как мне казалось, основываясь на здравых расчетах. Успехи внутренней и внешней политики должны ослабить напряжение «повышенной бдительности». А расширенные связи со странами народной демократии, конечно же, благотворно повлияют на нашу общественную жизнь. Будет расти уверенность правительства в безопасности, в прочности государства, и, естественно, смягчится карательная политика…

Солженицын сомневался, но я видел, что и ему хотелось надеяться. Панин был убежден, что «этот безбожный и, значит, безнравственный мир» не может никак улучшиться.

Нечего было и думать о том, чтобы в ближайшие годы заниматься литературой, историей или философией; к идеологии уже не подпустят. Но языковедение, и в частности палеолингвистика, изучающая древнейшие истоки современных языков, мне представлялось идеологически нейтральным и притом необычайно интересным поприщем. Ведь и древняя история языка сказывается в его живой действительности — в словаре и во всем строе. Углубляясь в историю, можно исследовать давние связи между разными народами и расами, их взаимовлияния и взаимодействия.