Однако напряжение вскоре спало. Прошел еще день-другой; казалось, уже все все забыли… Работали по-обычному и разговаривали на обычные темы. В газетах еще дотлевали официальные сообщения, телеграммы соболезнующих иноземцев и соотечественников, цитаты из каких-то статей и писем.
И все еще ничего не было о врачах-убийцах.
Умер Сергей Прокофьев. В один день со Сталиным.
Пять лет тому назад его ругал Жданов, и конечно же с ведома Сталина; ведь тот еще раньше сказал о Шостаковиче: «сумбур вместо музыки».
Виктор Андреевич говорил, что Прокофьев — великий композитор. С ним соглашался и Семен, который смыслил в музыке больше меня. О смерти Прокофьева сообщали короткие траурные объявления, короткие, сдержанные заметки. Они были едва различимы в газетах, обрамленных черными полосами.
Но его музыка будет жить и жить. А когда умер Жданов?.. О нем забыли очень скоро.
И уже в первые дни после речей, залпов, сирен явственно иссякла память о самом-рассамом великом.
Глава двенадцатая.
АСФАЛЬТНОЕ РАСТЕНИЕ
В кучке новопривезенных арестантов выделялся самый молодой — бледный, худой, большеглазый, в старой красноармейской шинели внакидку на потертом, изжеванном, но опрятном и явно заграничном пиджаке. Он умоляюще глядел на дымивших папиросами старожилов шарашки, которые проходили мимо:
— Пошальста, курит. Пошальста, немношко курит.
Жадно затянулся и, казалось, стал еще бледнее. Услышав немецкую речь, взблеснул глазами и весь задвигался, точно приплясывая:
— О Боже! Вы говорите по-немецки?!.. Меня зовут Курт А. Прошу вас, объясните, что это здесь такое? Где мы находимся?
Первый обед — после бутырской баланды — он назвал роскошным пиршеством. Получив в каптерке постельное белье, застелил койку:
— Боже мой, я четыре года не спал на простыне и подушке с наволочкой.
Блаженно попыхивая папиросой, он рассказывал, выразительно подчеркивая книжные обороты речи:
— Ну что ж, здесь я, пожалуй, могу прожить мои двадцать пять лет. Хоть и получил их ни за что ни про что… Нет, никакой я не национал-социалист и никогда не был. Я потомственный пролетарий. Берлинское асфальтное растение. Отец был мастером у Симменса, а я работал в разных фирмах — сперва у станка, потом электротехником и лекальщиком. Стал бригадиром, а там и мастером. Ни в казарме, ни на фронте ни одного дня. Легкие слабые. Плоскостопие. Но главное — броня. Таких мастеров у нас от солдатчины берегли. Посылали меня и на другие заводы — в дочерние фирмы налаживать работу, учить мастеров. Больше года работал в Вене. Чудесный город. Люди приветливые. В первые дни коллеги на меня косились: пруссак — «пифке». Но потом мы отлично поладили. Многие говорили, что я по характеру настоящий венец — живу и другим жить не мешаю. После войны советские начальники меня ценили. Толковые русские инженеры в погонах понимали, что значит высший класс прецизионной механики… Но вдруг меня вызвал офицер контрразведки: «Почему вы, берлинец, работали в Вене? С какого года в нацистской партии? Какие получали задания на саботаж?»