Утоли моя печали (Копелев) - страница 32

Начались прения. Заключенный, профессор математики Владимир Андреевич Т., ленинградец, образованный, ироничный говорун, привык везде быть «душою общества» и задавать тон. Он глядел в потолок, задирая седеющую бородку-клинышек, и доказывал, что все разговоры о фонемах, фонетике и прочих лингвистических умозрениях суть чисто академические кабинетные, может быть и занимательные фантазии, но весьма далекие от реальной жизни и тем более — от научно-технической практики.

— Я помню, в среде флотских офицеров в Кронштадте некогда бытовала шутка: за трапезой говорили на английский лад — «Уаляй, уипей уодки». Какие уж тут фонемы! А ведь все и понятно, и разборчиво.

Он хотел посмешить, но никто даже не улыбнулся.

Антон Михайлович, заключая конференцию, сказал, что статистические исследования были оригинальной, в некоторых отношениях спорной, но практически полезной работой. Главное теперь — не успокаиваться на достигнутом, не увлекаться «чистой наукой». Наши почтенные теоретики лингвисты и математики должны все свои усилия подчинить требованиям нашей практики. И работать в повседневном контакте с инженерами, с техниками. Непосредственно в лаборатории.

Владимир Андреевич в камере говорил нам:

— Надеюсь, вы не гневаетесь на меня за попытку научного спора? Я на какое-то мгновение увлекся, вообразил, что нахожусь перед интеллигентными слушателями. Надеюсь, что вы-то меня поняли?

Он был арестован и осужден в Ленинграде во время блокады. По его словам, он и раньше не скрывал презрительной неприязни к «той парадоксальной деформации Российского государства, которая наступила после известных событий 1917 года». Он признавал, что последние годы, особенно во время войны, стали обнаруживаться некие тенденции, так сказать, к вправлению вывихов и восстановлению переломов…

— И уж, как у нас положено, посредством весьма радикальных мер. «Любит, любит кровушку русская земля…» Но я скептик. Битую посуду можно склеить, а разбитую вдребезги национальную культуру несколько труднее…

Владимир Андреевич не любил гулять, предпочитал курить в коридоре, где между камерами стояли длинные столы, за которыми сражались «козлы» и шахматисты. Своих постоянных собеседников называл «клуб трепангов». Иногда я осмеливался ему возражать. Так бывало, например, когда он вещал, что жизнь русского театра прекратилась уже в 20-е годы.

— Мейерхольд был штукарь, хулиган, разрушитель, вечный «анфан терибль». Но он все же еще имел отношение к театру. Вот его и прихлопнули. А взамен что? Ансамбли песни и пляски… Эти, как их, декады разных нацменов. Балаганы. Ярмарочные гульбища, а не театр! У нас в Питере Юрьев был последним монархом на русской сцене. В Москве таких актеров уже не осталось… Ах, художники! Прошу вас, хотя бы при мне, просто из любезности не произносите МХАТ. Мерзкая кличка! Совершенно не русское слово. Какое-то отхаркивание, а не имя театра. Да, так вот, Московский Художественный, разумеется, был некогда любопытным, даже значительным явлением. Но за последние два десятилетия он стал серенькой, заурядной казенной труппой. Алексеев, то есть Станиславский, был, конечно, одаренным актером. Хотя и несколько однообразным, с этакой купецкой патетикой. «Любим Торцов идет!..» Я всегда предпочитал петербургскую сцену. А в Белокаменной, даже в Императорском Малом, всегда попахивало замоскворецким душком. Но пресловутая «система Станиславского» — это уже нечто более близкое к правилам уличного движения, к медицине, к психиатрии, чем к искусству…