В мутном ноябрьском сумраке, делающем утро неотличимым от вечера, Виктор оторвал голову от подушки с превеликим трудом. Снилась ему тоже какая-то муть: не то он кого-то в собственной ванне топил, не то его топили… Нашарив наручные часы среди хлама на прикроватном столике, многократно залитом спиртным, но еще сохранившем благородный краснодеревный вид, обнаружил, что уже двенадцать часов дня — точнее, десять минут первого. Открытие резануло по сердцу: Виктор Милютин давно не ходил на работу, и никаких занятий, предполагающих раннее вставание, у него не было, однако он ненавидел долго спать. Сон — смерть в миниатюре: пока спишь, ты не сознаешь себя, тело твое превращается в неподвижную колоду, а лишенная разума душа блуждает по неведомым (топким?) полям, где легко заблудиться… Д жизнь-то уходит, граждане дорогие, уходит! Отбросив одеяло, которое для постороннего нюха отдавало покойницкой, поскольку его ни разу не стирали и не чистили, Виктор сбросил пижаму и так стремительно вскочил в трусы и брюки, словно работал пожарным или опаздывал на поезд-экспресс. От резкого подъема отвыкшее от физических нагрузок тело повалилось обратно, вынудив отлеживаться, пока не отойдет томительный звон под черепной коробкой и мельтешение мушек в глазах. В этот момент явилась мысль: «Танька меня засунула на самое дно».
Мысль не имела веских оснований: в том, что Виктор Милютин очутился на дне московского бытия, был виноват Виктор Милютин, и никто другой. Ну, если вникать, невозможно не признать вины его беспокойной совести… Однако обжигающее чувство, поднимающееся откуда-то из нижних слоев психической магмы, безапелляционно утверждало: это все Танька! Надо сходить к ней еще раз и спросить: «Что же ты со мной, сестренка, сделала?» Она не ответит, конечно, на такие вопросы ответа нет, но хоть стыдно ей станет… Нет, не станет. Ей никогда не бывает стыдно. Если Танька чего-то хочет, она этого добьется, и ей не помешает такое свойственное вообще-то людям чувство, как стыд. Виктор обвел свинцовым предзанойным взглядом комнату, знававшую лучшие времена, зачем-то возвел глаза к потолку с лепным плафоном, покрытому мелкими трещинами и пятнами от протечек, и ему стало настолько невыносимо, что впору было прилаживать петлю к спускающемуся из центра плафона крюку, с которого косо свисала люстра в виде цветка лотоса. Если до мысли о петле без водки еще можно, было как-то перекантоваться, то сейчас эта потребность стала настоятельной. Без водки ему сегодня — как сердечнику без нитроглицерина. И, не противясь неизбежному, Виктор полез пересчитывать наличность в кошельке. Десяток и сотенных бумажек было много. Это радовало. Тысячи он хранил для более серьезных случаев. Пятисотки его раздражали, он старался поскорее их разменять.